Шолохов
Шрифт:
— Я одобряю ваше решение, товарищ Шолохов, — сказал он. — Езжайте, работайте. — И, дотронувшись до плеча Михаила, вдруг произнес с вспыхнувшей в рысьих глазах смешинкой: — Нехороший человек Муссолини. Но я надеюсь, никто не задержит вас в Москве дольше, чем он в Берлине.
Михаил покраснел. Все-то он знает, черт рябой! С нескрываемым удовольствием наблюдая за ним, генсек продолжал:
— Есть люди, имеющие над нами большую власть, чем сильные мира сего. Григорий Мелехов избивает сына помещика, казачьего офицера, когда узнает об измене Аксиньи. А ведь он мог попасть под трибунал! — Сталин помолчал, черенком трубки разгладил усы. — Вы не боитесь, товарищ Шолохов, попасть
Михаил почувствовал, как закипает внутри него гнев. Чего он лезет куда его не просят? Вот только свяжись с ними, большими начальниками, так обязательно возьмут тебя на густые решета! Свяжут по рукам и ногам, не дадут ни вздохнуть, ни охнуть!
— Впрочем, мне кажется, я лезу не в свое дело, — проницательно сказал Сталин. — Вы на меня не обижайтесь, ведь я в два раза старше вас. Мы, большевики, одна семья, а я, волею судьбы, в ней отец.
Михаил поднял на него глаза.
— Товарищ Сталин! Скажу вам, как сказал бы отцу. Я, наверное, выбрал себе не лучшую профессию. Но теперь уже ничего исправить нельзя. Я уже не могу стать ни налоговым инспектором, ни каменщиком, ни сапожником, ни счетоводом. Я писатель, а писатель, равнодушный к голосу своих страстей, способен, наверное, писать книги лишь о правилах хорошего тона.
Сталин кивнул.
— Ваша мысль мне понятна, товарищ Шолохов. Писатели не могут описывать то, чего не знают. К примеру, чтобы описать пьяницу, им, очевидно, надо самим запить. Но с вами, кажется, дело обстоит еще сложнее. Замечательный образ Аксиньи Астаховой уже создан вами, даже, — Сталин едва заметно усмехнулся, — с большим искусством запечатлен в кино, а вы по-прежнему прислушиваетесь к голосу своих страстей. Не станете ли вы, неровен час, рабом своих страстей?
— Уже стал, — тихо ответил Михаил. — Но главная моя страсть, которую не затмят никакие другие, — литература. А точнее — «Тихий Дон». Что же касается Аксиньи Астаховой, то ей еще не раз суждено появиться в романе.
— В качестве разлучницы, надо полагать? Тогда понятно. Ну что ж? Пожелаю вам, товарищ Шолохов, чтобы ваши герои не оказывали прямого влияния на вашу личную жизнь. А то вы запутаетесь, где же ваша жизнь, а где литература.
Дверь открылась, и вошел секретарь. Сталин, лукаво прищурившись, приложил палец к губам.
— Товарищ Сталин, здесь Климент Ефремович, — доложил секретарь.
— Зови, — кивнул Сталин. — Вы извините, товарищ Шолохов, дела. Вы появились в Москве слишком неожиданно, поэтому я не могу вам уделить много времени.
Вошел маленький, подтянутый, седеющий Ворошилов.
— Здравствуй, Иосиф!
— Привет, — небрежно сказал Сталин. — Вот, познакомься — знаменитый писатель нашего времени Михаил Александрович Шолохов.
Ворошилов широко заулыбался.
— Весьма, весьма рад! — говорил он, крепко пожимая руку Михаилу. — Читал «Тихий Дон», не мог оторваться! Поздняя ночь, с утра в наркомат ехать, а я все читаю и читаю! Когда же продолжение?
— Да хотел бы и я знать, когда продолжение, — ответил Михаил. — Третья книга мной давно написана, осталось напечатать.
— Так за чем же стало дело? — простодушно осведомился Ворошилов.
Сталин метнул в Климента Ефремовича кинжальный взгляд, и тот сразу осекся.
— До свидания, товарищ Шолохов, — сказал генсек. — Вопрос о «Тихом Доне» будем решать. Жду от вас известий о новом романе.
Еще до первого разговора со Сталиным, когда писателей на всех высоких собраниях настойчиво призывали писать о коллективизации, Михаил мучился мыслью: как писать роман о том, к чему не лежало сердце? Одно было ясно: он не мог писать о ней, как писал в «Тихом Доне» о революции — не осуждая ее, но и не восторгаясь. Во-первых, такой роман бы не опубликовали, Сталин ждал от него иного. Во-вторых, ураган коллективизации уже вовсю несся по Русской земле, и жаловаться на него было все равно что жаловаться на силы, вызвавшие природную стихию. История — такая же стихия. И ураган, и поворот истории не возникают сами по себе, их порождают определенные причины. Коллективизация — прямое следствие революции, а мучительную противоречивость революции он изображает в главном своем романе — «Тихом Доне». Судьба подарила ему возможность писать новый роман с чистого листа — не стоит же ему повторять то, что сказано уже в «Тихом Доне»! Те, кому надо, и без дополнительных объяснений поймут, почему все происходит так, а не иначе.
К тому же историческая картина за 13 лет изменилась. В годы революции и гражданской войны еще существовали силы, способные создать вместо большевистского государства какое-нибудь другое. Неизвестно, было бы оно лучше и сколь долго просуществовало бы. Если считать «Всевеликое войско Донское» атамана Краснова макетом такого государства, то, вероятно, недолго. За 13 лет своей власти большевики уничтожили или выбросили из страны политические силы, способные прийти им на смену. В случае падения их власти страну ждала анархия похуже махновщины.
Сталин сделал отчаянный ход — и от судьбы коллективизации теперь зависела судьба государства. Дело зашло слишком далеко. Вернуть события вспять, к 1928 году, было уже нельзя. Провалится коллективизация — и рухнет государство. Не только политический строй в форме СССР, а вообще государство. В «Тихом Доне» Михаил мог задним числом в обличительном духе изображать большевиков. Но он знал, что их действия все же не привели к исчезновению России с карты мира. Теперь же он не был уверен, что этого не произойдет, если политика большевиков потерпит полный крах. Создавая роман о новом политическом явлении — коллективизации, Михаил понимал, что обречен исходить из того, что она обязана победить.
Но это легко сказать — «обязана», а ты попробуй писать о ней без любви! Помощь пришла оттуда, откуда Михаил ее не ждал. Бюргерская Германия, поначалу вызвавшая у него жалость к России своим (на взгляд самих немцев, весьма недостаточным) благосостоянием, затем породила у него иные мысли. Эту чистую, солидную, удобную для жизни страну создали те, для кого понятие частной собственности было священно. Но ведь не что иное, как не ослабевающая ни днем, ни ночью забота о своем, кровном, нажитом трудами праведными и неправедными, а с другой стороны — зависть к нему, поставила этих людей друг против друга на древних площадях с оскаленными по-волчьи зубами! Почему одни ходят на митинги под красными знаменами, а другие надевают коричневую форму и отбивают ступни о берлинские мостовые? Почему они убивают друг друга? То была обратная сторона бюргерского порядка. От сотворения мира люди преуспевающие пытались доказать неудачникам, что неравенство между ними — основа общественной гармонии, что оно в порядке вещей, и всегда находились те, кто не верил им. Михаила не удивляло, что так происходило в России, всего лишь за шестьдесят лет до революции избавившейся от крепостного рабства, но, оказывается, то же самое, только в несколько иных формах, было и в «цивилизованной» Германии! Буржуазные газеты и радио день-деньской талдычили работягам, что в СССР — деспотия, что бедные там стали еще бесправней, а они все равно требовали социализма! И наци эти разве просто так, за здорово живешь включили в название своей партии слово «социалистическая»?