Шопен
Шрифт:
Фридерик поспешно вышел из собора. Пряча лицо от ледяного ветра в капюшон своего плаща, он бежал по улице, и уже не колядка, а мучительные диссонирующие аккорды – бог знает, как они родились! – настойчиво преследовали его. Нагроможденные один на другой, они врезывались в тишину, и каждый из них был похож на внезапный крик боли.
Он назвал эту фантазию «Скерцо». Не часть сонаты, а совершенно самостоятельная форма, трехчастная, с бурным началом, не менее бурным и смятенным концом и неожиданно певучей средней частью, основанной на мелодии старинной колядки, возникающей легко и свободно, как будто издалека. Страстная тоска запертого в чужом городе, прикованного к чужбине страдальца, незабываемое видение родины и болезненное, полное
Теперь Фридерик часто играл у себя в номере. Но он почти ничего не различал сам, кроме гудящего, набатного аккомпанемента к мелодии, которой не существовало. «Скерцо» он отложил. Вполне законченной была лишь средняя часть. Но не колядка, другая музыка была ему нужна теперь. Другая музыка, в которой сразу запечатлелось бы все, что он пережил минувшей осенью. В Варшаве в последние месяцы он радовался наплыву мыслей. Каждый день приносил вдохновение, он чувствовал, как мужает, крепнет. Теперь же он только приближался к чему-то, играл что-то странное, бушевал за фортепиано. Со стороны можно было подумать, что он только разыгрывается: развивает и укрепляет пальцы. Но кто умеет слушать музыку, угадал бы в этих звуках, напоминающих раскаты грома, величественную и трагическую силу. Грезы, жалобы любви, безотчетная радость и безотчетная грусть – все это миновало! А теперь в труде и муках рождалась новая музыка. И новый человек рождался. Если бы на этом темном, трагическом фоне под стать ему, – впрочем, то было не фоном, а выражением страсти и отчаяния, – появилась грозная, героическая мелодия, подобная призыву, Фридерик вздохнул бы свободно. Стряхнув с себя гнет всех этих безмолвных месяцев, он посмел бы написать Титу:– Ты был прав! – Но он только искал эту мелодию… Правда, она приближалась. Она становилась яснее и отчетливее с каждым днем. Она близилась, рождая боль в сердце. И он слышал ее. Она вырисовывалась, как обломок судна среди волн. И он доплывал до нее, почти касался ее, а она внезапно тонула и скрывалась от него в тумане…
Глава третья
Он писал Яну Матушиньскому: – Почаще бывай у нас в доме! Пусть родители и сестры представляют себе, что ты пришел навестить меня, а я сижу в соседней комнате!
Он не имел понятия о том, как печально стало в его семье и как изменилась жизнь в Варшаве с тех пор, как он ее покинул.
Занятия в лицее шли нерегулярно, а в пансионе уже не было учеников. Родители забрали их, чтобы вместе пережить тяжелые дни. Да и пани Юстына не могла больше заботиться об этих детях. Уже в декабре начались трудности с провизией и дровами, а зима была в том году суровая. Только две комнаты хорошо отапливались в квартире – столовая и спальня родителей, – в остальных печи были чуть теплые, в них поддерживался слабый жар. Людвика и Изабелла спали теперь в столовой, придвинув по-походному свои девичьи кроватки поближе к камину. Они стали очень чувствительными к холоду, особенно Изабелла с ее «мимозной» натурой.
Уже с восьми часов вечера улицы Варшавы пустели, и только инсургенты оставались возле укреплений; дежурили всю ночь и перекликались среди зловещей тишины. На улицах горели костры. С каждым днем жизнь в осажденном грроде становилась труднее, и только выдержка пани Юстыны, передававшаяся мужу и детям, не позволяла им пасть духом. Пан Миколай, некогда участвовавший в революции, хорошо знал, что такое отвага перед лицом врага – он сам проявил ее в дни молодости, – но частые лишения, нарушение всего уклада жизни, привычек теперь, в пожилом возрасте, мучили его, и он часто, хоть и ненадолго, терял терпение. Он удивлялся спокойствию жены, которая держала себя так, как будто ничего не случилось, только стала еще серьезнее и чуть требовательнее, но не позволяла себе ни одной жалобы даже в самые трудные дни.
Тяжело было и то, что высокие шляхтичи, которые
Самые фантастические слухи распространялись в городе, пани Юстына не прислушивалась к ним и не поддавалась страху. Зная, как важно сохранение спокойствия именно в такие дни, когда слабеет воля, она тщательно заботилась о соблюдении в семье всех обычаев и обрядов, издавна принятых и освященных. Как всегда, отпраздновали сочельник, не пропустив ни одной церемонии. Елка была зажжена и убрана, – правда, не так пышно, как в былые годы. Людвика, Изабелла и сама пани Юстына принарядились. Гости, хоть и немногочисленные, пришли вовремя. Живный надел фрак с белой, слегка пожелтевшей манишкой и, как всегда, принес подарок. И наливка была приготовлена, и за столом всей семьей пели: «Сияй, священный свет!»
Не только в праздники, но и в будни пана Юстына подтягивала семью. Случалось, что Изабелла не могла встать с постели в ранний час из-за слабости или пан Миколай, жалуясь на боль в спине, выходил к столу небритый, – пани Юстына сама поднимала Изабеллу и отсылала мужа побриться и кстати надеть вместо старого халата опрятный шлафрок. И девушки с удивлением смотрели на мать, на ее плоеный белоснежный чепец и воротнички, всегда свежие и отутюженные. Порядок, строгий, нерушимый, по-прежнему царствовал в доме Шопенов.
В сочельник совершенно неожиданно Ян Матушиньский привел к ним смущенную и робеющую Констанцию. И в ту ночь, когда Фридерик, изнывая от одиночества, стоял один в церкви святого Стефана в Вене и вспоминал свой дом и рождественскую колядку, Констанция сидела за столом рядом с его сестрами. Они всячески ухаживали за ней, наливали вино, придвигали пирог, испеченный из темной муки, и, нежно прикасаясь к ее платью, уговаривали побольше есть. Ничего не было сказано об ее отношениях с Фриде-риком, никто, кроме Яся и Тита, который был в эти дни с отрядом в предместье Варшавы, не знал про колечко с бирюзой, но все приняли Констанцию как родную. Пан Миколай придвинул скамеечку для ног, пани Юстына принесла теплый плед, так как гостья была легко одета, а Живный, как старый знакомый, подсел к ней и постарался развеселить шутками.
С тех пор она еще два раза была у Шопенов. Вместе с Людвикой и Изабеллой она вязала теплые перчатки для бойцов, но почти все время молчала. В один из этих дней пришло письмо от Фридерика, пани Юстына прочитала его вслух. Констанция перестала вязать и внимательно слушала. Изабелла украдкой поглядывала на нее. Она, как и Людвика, уже догадалась, что. не Мориолка была причиной восторгов и беспокойств Фридерика, но ее огорчала молчаливость и неприступность красавицы и было обидно за брата. Она даже поспорила на днях с Людвикой, которая оправдывала Констанцию: сдержанность, мол, признак благородства.
– Да, – сказал пан Миколай, со вздохом отложив письмо сына, – как человек беспомощен и слаб перед лицом истории! Такие события! Я счастлив, что наш сын далеко. Каким вниманием его окружали совсем недавно! А теперь – что ждет его, если бы он вернулся? Ужасное положение артиста, не признанного в собственном отечестве!
Взглянув на Констанцию, пани Юстына положила конец разговору, сказав, что ничего нельзя знать о будущем. И все замолчали.
Ян Матушиньский поведал родителям Шопена, – разумеется, в отсутствие Констанции, – что бедняжке плохо живётся. Возможно, что панне Косе скоро придется выехать в Радому и на время оставить театр. – Но ведь она может жить у нас! – вырвалось у Изабеллы.