Схождение в ад (сборник)
Шрифт:
Миша Аверин, рожденный в шестидесятые годы века двадцатого, детство и юность провел в семье, отличавшейся добропорядочностью несомненной. Дед, отец папы, — большевик с восемнадцатого революционного года, в прошлом — директор крупного военного завода; основа семьи — папа, секретарь райкома партии коммунистов — достойно традиции деда продолжал, а мама растила детей — Мишу и Марину, младшенькую. В семье согласие, мир и достаток. Два пайка — дедовский и отцовский, машина персональная, на которой папа на работу ездил, а мама по магазинам, квартира из четырех комнат, ведомственные санатории на морском берегу…
Радостно
Арестовали папу. За взятки. И — караул! Обыск, конфискация, и где только она — эйфория?!
Миша помнил отца на последнем свидании, уже в тюрьме.
— Брезгуешь мной, сынок? — произнес тот тихо. — Не говори, знаю, что брезгуешь… И оправдываться не стану, виновен. А началось–то как? Приходит ко мне начальник строительного управления и тридцать тысяч в конверте — на стол. Твое, говорит. Я — на дыбы. А он — спокойно так, глазом не моргнув: это, мол, за твои резолюции. Можешь, конечно, ОБХСС вызвать, только не районный, его я и сам могу… И учти: резолюции есть, а что ставил их, под чужое убеждение попав, то — не оправдание. Посадить не посадят, но низвергнут до нуля. Выбирай. Можешь в урну бросить, можешь сжечь, дело твое. И деньги твои. Кстати, об ОБХСС. И не о районном. Там тоже свои. И… там тоже все в порядке. А белых ворон не любят. Потому их и нет, как понимаю.
Много раз вспоминал Миша эти слова отца. Виноват был отец? Или система виновата? Миша полагал — система.
А ведь неумолима она оказалась в новой своей ипостаси…
Едва арестовали папу, сразу неважно стало у Миши с успеваемостью в институте. И не потому, что папиным авторитетом он там держался. Уж какие вопросы на сессии памятной, последней, Мише–отличнику задавали, таких в программе захочешь — не обнаружишь. И наконец без предоставления академотпуска за борт. Далее пошло крушение за крушением…
В месяц сгорела от рака мать, ударилась в загулы Маринка, начала путаться с заезжей кавказской публикой по ресторанам, после — с иностранцами…
Денег не было. Прижимистый дед с кряхтением отдавал пятаки на молоко и творожные сырки из своей большевистской пенсии. Одряхлел дед окончательно, помутнел разумом, хотя к переменам в семье единственный отнесся философски: отцовское падение переживал, конечно, но видел его через призму собственного опыта, а на памяти деда таких падений ох, сколько было… Погоревал и по матери, но и смертей видел дед много, тоже притупилось… Лишь об одном Михаила спросил: может, неудобен, а дом ветеранов партии, говорят, неплох… Но тут уж Миша без колебаний возразил: и не думай! Ужас Мишу охватил — любил он деда, дед частью детства был, а ныне последним родным кусочком прежней жизни остался, последним…
Маринка вскоре замуж выскочила за московского азербайджанца, сказочно богатого, но в браке продержалась недолго. Муж–мусульманин воли жене не давал, желал десяток детей и требовал строгой домашней дисциплины.
Разошлись,
Деньги потекли рекой. Гладкой и полноводной. Однако иллюзией оказалась безмятежность быстрого обогащения. Караулила Мишу беда. Сбили его на самом гребне спекулятивной удачи, с предельной ясностью доказали три крупные сделки, и очутился он в камере…
Застойный дух тюремных стен. Вдохнув его, Миша понял: конец, выбираться надо любыми способами, любыми… И предложил тогда Миша гражданам начальникам свои услуги… Многих из преступного мира он уже знал; знал кто, как, когда, сколько. И это касалось не только спекулянтов, валютчиков и проституток. Знал Миша и воров, рэкетиров, жуликов–кооператоров, покупавших у него электронику и модное тряпье…
И скоренько Миша из тюремных стен вышел. Так скоро, что и не заметил никто его отсутствия… Но вышел теперь иным, далеко не вольным стрелком. Появился у Миши куратор в лице опера Евгения Дробызгалова, и стал Миша куратора просвещать по части секретной уголовной хроники… Гешефты Михаила продолжались уже с гарантией их полной безопасности, ибо надлежало ему «хранить лицо»; нажитого никто не отбирал, а Дробызгалов удовлетворялся блоком «Лаки Страйк», импортной бутылкой или же демонстрацией ему какой–нибудь пикантной видеопленочки, которую он именовал «веселыми картинками».
Откровенных взяток опер не брал. Но, с другой стороны, сволочью был Дробызгалов изрядной. Шантажом не брезговал, хотя подоплека шантажа была примитивненькой: мол, Мишуля, работай плодотворно, не финти, без утайки чтоб, а то узнают коллеги твои о тайном лице, скрытом за маской честного спекулянта, и, Мишуля…
Видел как–то Миша личное свое дело на столе Дробызгалова, и поразило его, что на обложке было выведено чьей–то ужой пакостной рукой: «Кличка — Мордашка».
— Почему это… Мордашка? — справился он у Дробызгалова с угрюмой обидой.
— Ну… так… соответствует, — дал опер расплывчатый ответ, убирая папку, оставленную на столе, видимо, по оплошности, в громоздкий сейф. — Спасибо скажи, что «харей» не назвали или «мурлом» там каким…
— Хрена себе!
— Не выступай, — отрезал Дробызгалов. — Обсуждению не подлежит. Вообще — ничего не видел, ясно?
— Грубые вы все же… менты, — подытожил Миша. — И вся ваша натура подлая налицо в этом… эпизоде. Правду говорят наши: самый лучший мент — мертвый.
— Ты мне… сука… — привстал из–за стола Дробызгалов.