Шпагу князю Оболенскому! (сборник)
Шрифт:
Была в этом сне горящая непокоренная Москва, над которой в одной стае с ошалевшими галками кружили хлопья пепла и обугленные страницы древних книг…
Был голод, а за ним грабежи и жестокие схватки "победителей" из-за куска хлеба и полудохлой курицы. Были в ночи лязг оружия, крики "Караул!" и стоны солдат, которые бросались в погреба и подвалы, надеясь найти там хоть что-то съедобное, а их встречали в темноте дубиной по хмельной голове, вилами в живот, пулей в сердце Были позор и бесчестье, были попытки отчаявшегося, растерявшегося императора призвать население к покорству, а свои войска — к повиновению…
Были
Было паническое бегство, был ад Смоленской дороги, на которой бросали, не добивая — что было бы милостью, — своих раненых и больных…
Были костры из увенчанных орлами знамен, зажженные по приказу императора, дабы не допустить их бесчестья, но вокруг которых грелись и злобно ругались солдаты, плевали в огонь и дрались из-за теплого места, поближе к пламени, в котором сгорала их слава и честь…
— А точно ли здеся попрут, господин офицер?
— Твое дело, Василий, не сомневаться, а глядеть зорче. Здесь пойдут. Как набат услышим, значит, завернули их с главной дороги — знай жди! Дело верное.
Усатый, круглолицый и румяный от мороза гусар, потирая ухо, пригнулся к гриве коня и смотрел внимательно вперед сквозь заснеженные лапы старой придорожной ели. Рядом с ним спокойно стоял, опираясь на рогатину, здоровенный мужик в тулупе и больших рукавицах, поскрипывал лапоточками, переминаясь в волнении, молоденький парнишка, мальчонка совсем, сжимая голой, озябшей пятерней простую деревянную рукоять тяжелой зазубренной сабли.
— Что топчешься, Пахомка? — смеясь, спросил мужик. — Аль приспичило? Аль боязно?
— Не боязно. Да скорей бы.
— Ничего, Пахомка, не боись. Попервости завсегда страх берет, да ты об том думай, что хранцузу твоего боязней. Вон и сабля у тебя какая сурьезная. Не робей, веселей гляди.
Тишина. Мороз. При первом ударе колокола, далеко слышного окрест, срывается с верхушки ели тяжелый белый ком, падает вниз, увлекая за собой растущий на ходу поток снега — и тот обрушивается на стоящих под елью людей, враз покрывает их искрящейся на солнце пылью.
Юный фон Хольтиц, укутанный в твердый колючий ковер, дремал на козлах крытого шарабана, в котором везли кожаные мешки и бочонки с золотом, кое-какой провиант и брошенные вперемешку, навалом ружья, ранцы, тряпки, золотые и серебряные сплющенные оклады русских икон.
Ему снился родовой замок: будто сидит он у камина, где жарко трещат толстые поленья. Ему тепло, спокойно, уютно. Только почему-то он бос походные ботфорты со шпорами стоят рядом на ковре, — и с его пальцами, как с мышами, играют маленькие котята, все сильнее и глубже запускают в них свои цепкие коготки и острые иголочки зубов…
Он просыпается — болят схваченные холодом ноги. Отупевший от непрерывного ужаса отступления — бегства, голода и мороза, безразлично смотрит по сторонам, казалось, замерзшими глазами, оглядывает растянувшуюся без края колонну ободранных, опаленных у походных костров, одичавших людей,
Фон Хольтиц видит впереди деревеньку из десятка изб с крышами словно из снега, появившегося на пути нарядного французского офицера с пистолетами в седельных кобурах и за поясом и на хорошей, сытой лошади он весело что-то кричит, объясняет и заворачивает колонну на другую дорогу, видно, к разбитому биваку, с теплом, отдыхом и пищей.
Фон Хольтиц все так же безразлично смотрит вдоль дороги, где всюду, чуть присыпанные снегом, валяются перевернутые фуры, пушечные лафеты и зарядные ящики, непристойно задирают ободранные до костей ноги дохлые лошади, лениво подпрыгивают, бродят среди трупов отяжелевшие, наглые вороны.
Все ближе подступает к дороге заснеженный лес. Слышится заунывный колокольный звон, разносится вокруг тревожными гулкими ударами и, кажется, падает прямо с неба.
Всюду — смерть. Холодная и страшная. Бесславная.
Но юный гусар фон Хольтиц не хочет умирать. Он не отчаялся. Он выберется из этой проклятой замерзшей и дикой страны и скоро будет, греясь у камина в парадной зале, долгими зимними вечерами рассказывать обо всем, что видел, что пережил и во что невозможно поверить. Он хотел жить. Он сильно хотел жить. Поэтому, когда на глаза ему попалась ворона, которая хлопотала над торчащим из снега кивером, пытаясь сдвинуть его, он вытянул из-за пояса пистолет, щелкнул — это большого труда ему стоило — собачкой, вытянул одеревеневшую руку, прицелился, выстрелил. Пуля взрыла фонтанчиком снег в двух шагах от вороны, а та даже не взлетела — так тяжела была мерзкой своей сытостью.
Но этот одинокий, слабый даже в лесной тиши выстрел словно взорвал все кругом. Затрещали в кустах ружья, заорали грубые, сильные голоса, вырвались на дорогу конные и пешие. Кто — уланы, кто — гусары, а больше страшные бородатые мужики с кольями, вилами, саблями.
Ворона каркнула и тяжело запрыгала в сторону, подальше от греха.
Ярко сияло солнце, блестело на снегу, играло на металле оружия, на пряжках амуниции, яростно сверкало в голубых глазах нападавших.
Возница, толкнув фон Хольтица плечом, спрыгнул на дорогу, отхватил тесаком постромки пристяжной, вскочил на нее и помчался, погоняя лошадь криком и каблуками.
Фон Хольтиц, сбросив с плеч ковер, спотыкаясь на негнущихся ногах, холодея спиной, бросился бежать туда, где, как ему казалось, никого перед ним не было.
Навстречу ему, разинув в крике рот, вдруг выскочил из-за дерева огромный бородатый мужик, уставив вперед рогатину с отливающей синевой каленой насадкой. Обогнав его, визжа то ли со страху, то ли от восторга, мчался навстречу парнишка в лаптях, с тяжелой ржавой саблей, поднятой высоко над головой.
И, тоже завизжав, кинулся фон Хольтиц прочь с дороги, в кусты, сбивая с веток снег. Парнишка настигал, махнул разок саблей — не достал с первого раза прыткого пруссака, наддал и тяжело задышал за спиной, снова нагоняя.