Шпагу князю Оболенскому! (сборник)
Шрифт:
Четверг
…Кому бы так жестоко шутить с нами?
Дубровнический участковый подобрал Якову для работы комнатку, в которой стояли два столика (на одном из них — поменьше — пишущая машинка с "заиканием"), в углу — маленький несгораемый шкаф, а вдоль голых бревенчатых стен выстроились десятка полтора старых стульев. На внутренней стороне двери, приколотый кнопками, висел плакат,
— Ну начнем, пожалуй, — деловито проговорил Яков, когда мы выбрали себе стулья покрепче. — Прежде всего мне нужен подробный рассказ о вчерашнем дне. Прямо с утра и до того момента, как ты вызвал милицию. Сможешь? Прекрасно! Садись за машинку и валяй. А я пока накидаю план нашей работы. Кстати, упомяни-ка тот самый телефонный звонок, который — с кладбища. Ну все — начали.
Я сел за машинку. Одна буква в ней западала, и каждый раз приходилось откидывать ее пальцем. Это меня раздражало. Но работа пошла быстро. Слишком свежи были события вчерашнего дня — последнего спокойного дня в Дубровниках.
Привожу здесь, разумеется, не в протокольном варианте свою запись.
"В среду, с утра, часов до 11, я работал в номере. Потом, узнав у Оли, где мне искать Староверцева и Сашу, пошел к ним, поскольку мне требовались еще кое-какие детали к очерку. Кстати, Оля в шутливой форме обещала мне, что сегодня ночью ко мне в номер придет легендарный князь Оболенский.
Вообще ничего особенного днем не произошло, ничто не предвещало такого жуткого его завершения. Правда, мы немного шутя повздорили с Сашей, но, по-моему, это никакого отношения к делу не имело.
В каретном сарае было сумрачно, потому что свет проникал только через одно запыленное окошко, находящееся высоко над воротами. В глубине сарая стояли коляски, экипажи, узкие, разрисованные цветами сани. Полуразвалившиеся, ободранные, они все равно радовали глаз своим изяществом и легкостью. В сторонке громоздилась бесколесная карета на стоячих рессорах с опущенными окнами и раскрытым багажным ящиком. Рядом с ней ютилась какая-то статуя, по-моему, одна из Венер. Она скромно пряталась в уголке, стыдясь своей пыльной наготы.
Саша сидел в маленькой коляске и, согнувшись, что-то делал в ней. Я окликнул его.
— Садитесь, господин хороший, — шутливо проворчал он. — Я тут у ей карманы починяю. Барин все ездют и ездют, а починять вовсе недосуг. Вот и вы бы подмогнули, чем бумагу зазря портить.
Слово за слово, и мы договорились до того, что я безжалостно высказал свое отношение к легенде об исчезновении моего знаменитого однофамильца, а Саша в ответ заорал:
— Да как вы смеете? Вам это так не пройдет. Вызываю! Нет, не вызываю — я буду иметь наслаждение мстить вам!
На наши вопли прибежал испуганный Староверцев и "во избежание дальнейших осложнений" увел меня в зал с манекенами. Об этом зале гордости музея — надо сказать особо: он заслуживает того, так как наиболее ярко показывает творческий метод его работников.
В самом начале, когда для музея подобрали одежды
Дело упростилось тем, что универмаг не чаял от них избавиться: веселые продавщицы в порядке самокритики одели одну куколку в синий форменный халатик, поставили за прилавок и сунули в руку пилочку для ногтей. Покупатели обращались к ней с вопросами, но она гордо молчала и не сводила глаз со своего маникюра. Покупатели возмущались, потом стыдились своей ошибки и вообще находили эти манекены неприличными, особенно те, что были одеты в купальные костюмы.
Саша сам ездил за ними в Званск, и вместе с Волковым они переносили манекены из грузовика в музей. Собравшийся поглазеть, как "таскают голых баб", народ хихикал. Саша и Волков краснели, злились и носили их, как дрова.
Но идея себя оправдала: экспозиция получилась очень убедительной, а в сумерки — даже жутковатой.
Староверцев, однако, без конца что-то добавлял, передвигал, менял освещение, добиваясь, видимо, большей выразительности.
В конце дня он пригласил меня к себе посмотреть его коллекции. Смеркалось, когда я разыскал его домик. Афанасий Иванович встретил меня на крыльце и проводил в комнату.
Я понял, что попал в филиал Дубровнического музея, разве что только там, в музее, был больший порядок. В доме Староверцева не было ни одной современной вещи, вплоть до самой необходимой. Кажется, он даже писал гусиными перьями, а спал на перине, набитой пухом их сородичей из прошлого века.
У окна на стуле с высокой спинкой сидела Оля, одетая в старинное платье, с веером в руке. Рядом стоял Саша. Они, изображая салонную пару, беседовали вполголоса, будто не замечая меня. Наконец Оля, холодно кивнув и делая вид, что щурится в лорнет, спросила своего кавалера самым светским тоном:
— Сударь, кто этот молодой человек у дверей? О нем не докладывали, и указала на меня движением бровей.
— О мадам! — с громким шепотом наклонился к ней Саша. — Это и есть известный журналист месье Оболенский.
— А эта молчаливая черная женщина рядом с ним?
Я невольно оглянулся: настолько естествен был ее тон.
— Это его совесть, мадам, — отвечал Саша.
— Вот как, — задумчиво протянула она. — А я слышала у Разумовских, что у него вовсе нет совести. Оказывается, вот она какая — черная и молчаливая, — и не выдержав, расхохоталась, будто рассыпала по всей комнате стекляшки.
В их веселом тоне все еще чувствовалась обида за своего Оболенского. Я понимал, что они еще долго будут язвить и дуться, и был готов к этому. Но все обошлось. Афанасий Иванович пригласил нас к столу, и мы неплохо провели за ним время.