Шпандау: Тайный дневник
Шрифт:
15 декабря 1945 года я писал жене: «Я по долгу службы обязан предстать перед трибуналом. Принимая во внимание судьбу немецкого народа, человек может проявлять излишнюю заботу о собственной семье». В марте 1946: «Я не могу защищаться недостойными методами. Думаю, ты поймешь, ведь в конечном счете тебе и детям было бы стыдно, если бы я забыл, что многие миллионы немцев погибли в борьбе за ложные идеалы». Письмо родителям, 25 апреля 1946: «Не утешайте себя мыслью, что я веду жесткую борьбу за себя. Человек должен нести ответственность, не надеясь на попутные ветры».
В этом мире хитрость и умение приспосабливаться могут далеко тебя завести. С другой стороны, неужели я готов принять коварство Папена за образец? Я завидую ему, но вместе с тем и презираю
3 октября 1946 года. Ужасный день. Снова занимаюсь арифметикой: из семи тысяч трехсот дней плюс еще пять дней в високосные годы, девять уже прошло. Если предварительное заключение и сам процесс будут зачтены, мой срок сократится еще на четыреста девяносто четыре дня. Я словно вхожу в бесконечно длинный туннель.
4 октября 1946 года. После объявления приговора наши камеры стали запирать. Мы больше не можем поговорить друг с другом или погулять на свежем воздухе в тюремном дворе. Одиночество становится невыносимым. Пока никто из нас не согласился выходить на ежедневную часовую прогулку на первом этаже тюремного корпуса. Какое впечатление это произвело бы на приговоренных к смерти, если бы они увидели, как мы там прогуливаемся. Их больше не выводят на прогулки. Время от времени слышно, как открываются двери в их камеры, вероятно, впуская капеллана или врача.
5 октября 1946 года. Дни проходят в полной апатии. Ни к чему не испытываю интереса. Даже книги лежат нетронутыми на столе. Если я не выйду из этого сумеречного состояния, от моей сопротивляемости ничего не останется.
6 октября 1946 года. Попросил карандаш и бумагу. Сделал несколько записей. Но связь с внешним миром по-прежнему ограничивается несколькими строчками, написанными прописными печатными буквами на бланках. Сегодня днем я вдруг совершенно четко осознал, что моя способность чувствовать атрофируется по мере привыкания к тюремной жизни. Однако только так можно выдержать напряжение сложившейся ситуации. Получается парадокс: потеря способности чувствовать повышает способность к страданиям.
8 октября 1946 года. Я должен заставить свой ум работать. Поскольку теперь, когда процесс завершен, передо мной не стоят сложные интеллектуальные задачи, мне остаются лишь самые узкие и банальные сферы деятельности. Я сосредотачиваюсь на столе в камере, на стуле, отметинах на дубовой двери. Я стараюсь охватить каждую мелочь и описать их себе. Первое упражнение в… в чем? Безусловно, не в литературном творчестве, это испытание моей наблюдательности.
9 октября 1946 года. Я больше года в этой тюрьме, и за это время видел только железные ворота и тюремный корпус. Фасады с маленькими оконцами покрыты многолетней грязью и копотью. Во дворе растут несколько грушевых деревьев, своим видом доказывая, что даже здесь можно оставаться в живых довольно долго. В первые дни я часто вставал на стул и пытался выглянуть во двор. Но маленькое высокое окно слишком глубоко врезано в тюремную стену, и мне почти ничего не видно. Стекла заменили серой целлулоидной пленкой, чтобы мы не перерезали себе вены осколком стекла. В камере уныло и темно, даже когда светит солнце. Пленка испещрена царапинами; сквозь нее можно лишь смутно различить контуры предметов за окном. Становится холодно; тем не менее, я иногда приоткрываю окно. Сквозняк неприятен охраннику. Он тотчас приказывает мне закрыть окно.
10 октября 1946 года. Днем и ночью я нахожусь под постоянным наблюдением. Во всех массивных дубовых дверях
Раньше мое знакомство с такими тюремными камерами ограничивалось американскими фильмами. Теперь я почти привык к своей. Я уже не обращаю внимания на грязь. Много лет назад стены, по всей видимости, были зелеными. В то время в камере было электрическое освещение, а также кое-какие предметы мебели, встроенные в стены. От них остались лишь зашпаклеванные отверстия там, где были вбиты деревянные колья. У длинной стены стоит кушетка с соломенным тюфяком. Вместо подушки я кладу под голову одежду. Ночью я укрываюсь четырьмя американскими шерстяными одеялами, но у меня нет простыней. Длинная стена за кушеткой до блеска вытерта телами прежних обитателей. Таз для умывания и картонная коробка с несколькими письмами стоят на расшатанном столике. Кладовка мне не нужна; мне нечего хранить. Под маленьким окошком проходят две трубы отопления. На них я сушу полотенца.
Резкий запах американского дезинфицирующего средства преследовал меня во всех лагерях, через которые мне довелось пройти. В туалете, на моем нижнем белье, в воде, которой я мою пол по утрам — везде присутствует этот сладковатый запах, едкий и напоминающий о больнице.
11 октября 1946 года. Когда в процессе наступил перерыв и судьи несколько недель обдумывали приговоры, я записал несколько обрывочных воспоминаний о тех двенадцати годах, что провел с Гитлером, и через капеллана послал их другу в Кобург. Заметки насчитывают около ста страниц. «Думаю, — писал я в сопроводительном письме (цитирую по памяти), — я более типичный представитель одной стороны режима, чем все эти омерзительные буржуазные революционеры». Мне действительно кажется, что Гиммлеры, Борманы, Штрейхеры и им подобные не могут объяснить успех Гитлера у немецкого народа. Гитлера поддерживали идеализм и преданность таких людей, как я. Именно мы, люди, менее всего склонные к эгоизму и корысти, создали условия для его существования. Преступники и их сообщники всегда где-то поблизости; они ничего не объясняют. На протяжении всего процесса говорили только о тех преступлениях, которые поддаются судебной оценке. Но по ночам, в полумраке своей камеры, я часто задаю себе вопрос: не лежит ли моя настоящая вина в совершенно иной плоскости.
Под влиянием окружающей меня жутковатой, почти невыносимой тишины, где отсчет времени ведется только по смене охраны за дверью камеры, меня одолевают сомнения в точности описания Гитлера на этих ста страницах. В попытке объяснить себе, как я мог так долго находиться в плену его очарования, я слишком часто припоминал мелкие приятные эпизоды: совместные поездки на автомобиле, пикники и архитектурные фантазии, его обаяние, заботу о семьях людей и его кажущуюся скромность. Но я безусловно вытеснил из своей памяти то, о чем с ужасающей ясностью напомнил мне процесс: чудовищные преступления и зверства. В конце концов, именно они составляли суть Гитлера.
13 октября 1946 года. Охранник ходит от камеры к камере. Спрашивает, не желаем ли мы воспользоваться своим правом выйти на прогулку по первому этажу. Двор все еще закрыт для нас. Мне необходимо выйти; в камере я чувствую себя все более подавленным. Поэтому я прошусь на прогулку. Но меня пробирает дрожь при мысли о том, что я увижу приговоренных к смерти. Охранник протягивает хромированные наручники. Нам неудобно спускаться по винтовой лестнице прикованными друг к другу. В тишине каждый шаг по железным ступеням звучит, как раскат грома.