Шпандау: Тайный дневник
Шрифт:
Многим русским охранникам явно тяжело подавлять свой естественный гуманизм и строго соблюдать тюремные правила. Когда они уверены, что их никто не видит, они с удовольствием завязывают с нами разговор. Несмотря на молодость, они не шумят; у них почти испуганный и встревоженный вид. Меня поражает, что большинство советских охранников невысокого роста, а почти все старшие офицеры — толстые.
В тюрьме очень строгие правила. Нам по-прежнему запрещено разговаривать друг с другом. К охранникам нам полагается обращаться только по делу. В соответствии с директивами, по ночам охранники должны каждые десять минут включать в камерах свет, чтобы предотвратить попытки самоубийства. Но теперь с молчаливого попустительства русских эти правила соблюдаются лишь частично. Нас также никогда не заставляют ходить строем или маршировать; у нас сложилась относительно неофициальная обстановка.
В этом отношении я тоже не могу понять Дёница, который считает, что охранники четырех
13 декабря 1947 года. Охрана на сторожевой вышке меняется каждые два часа. Сегодня снова слышу, как вдалеке американский сержант отдает команды отряду из десяти человек. Солдаты держат шаг под ритмичное «раз-два!». Перед каждым поворотом дорожки сержант командует «направо» или «налево», как будто взрослые люди сами не знают, куда поворачивает дорога, только потому, что одеты в форму. До чего странный этот солдатский мир. Англичане тоже строго соблюдают строевой порядок. Такую дотошность обычно с некоторым презрением называют прусской. Французы, с другой стороны, ведут себя расслабленно, как на загородной прогулке. Русские ходят строем, но без напряжения. Сержант что-то говорит, и охрана меняется. Сменившийся солдат рассказывает анекдот; сержант и заступившие на службу часовые тихо смеются.
Я с удивлением обнаружил, что русские охранники здороваются со своим старшим офицером, очень строгим директором в звании майора, за руку, как с равным. У французов тоже весьма непринужденные отношения со своим начальством. Англосаксы, напротив, кратко и сдержанно отвечают своему директору. Я часто слышу их отрывистое «Есть, сэр!».
14 декабря 1947 года. Сегодня Ширах завел разговор о моей ссоре с Дёницем. В нашем небогатом событиями мире этот мелкий конфликт, похоже, был предметом широкого обсуждения. Нейрат полностью поддерживает Дёница, Редер, в кои-то веки, тоже; Гессу абсолютно все равно; на этот раз Функ встал на мою сторону; Ширах колеблется. Он признает, что в основе Третьего рейха лежало скорее личное обаяние Гитлера, чем привлекательность самой идеи. Именно это поражало его в других гауляйтерах. По его словам, они были властными деспотами в собственных провинциях, но в присутствии Гитлера казались маленькими и трусливыми. Он напомнил мне, как они пресмыкались перед Гитлером, когда он приезжал в столицу их гау, как они поддакивали ему, даже если он высказывал недовольство ими. Так было во всем — от постановки оперы до проектирования здания или решения технической проблемы.
К моему удивлению, Ширах на основе этих фактов делает вывод, что Дёниц в некоторой степени прав. Гитлера настолько отождествляли с государством, утверждает он, что невозможно было восстать против одного ради сохранения другого. Напоследок он приводит свой самый сильный аргумент: «Неужели ты не понимаешь, что со смертью Гитлера не правительство, а само государство прекратило свое существование? Государство было неразрывно связано с Гитлером». «Скажи об этом Дёницу, — ответил я. — Как преемник Гитлера и последний глава государства в рейхе, Уверен, он будет рад это услышать».
18 декабря 1947 года. Пять часов. Мы заперты в своих камерах. Американский охранник Донахью, паренек, чья жизнерадостность граничит с глупостью, и его высокомерный британский коллега Хокер сидят за столом и рассказывают друг другу анекдоты. Много смеются. В коридор с громким стуком въезжает тележка с едой. Наши жестяные котелки стоят на сервировочном столике. Нас по очереди выпускают из камер. Ширах берет еду для заболевшего и лежащего в кровати Функа. «Сначала надо отнести Функу. Вот его мочегонный чай. Это все. Да, все». Ширах возвращается из камеры Функа, бормоча себе под нос: «Кофе с молоком, с молоком, молоком, молоком».
Десять минут спустя камеры снова запирают. Стук ложек по жестяным подносам. Нам по-прежнему не дают вилки и ножи. Казалось бы, заключенные предпочли бы вместе принимать пищу и вместо бесконечных разговоров по парам — разумеется, только когда русских нет рядом — вести общую беседу. Но когда администрация предложила нам это, мы единодушно отказались. На самом деле, мы не хотим быть вместе больше, чем нам положено.
Без двадцати шесть. На еду дается полчаса, после этого двери снова открываются, мы ставим подносы на тележку, и она уезжает. Скудная пища, похоже, идет Шираху на пользу. Он поет: «Все проходит, все пройдет». Остальные слова он не знает, поэтому насвистывает мелодию. Он повторяет ее снова и снова, напевая или насвистывая.
— Это уже в двенадцатый раз, — говорю я Функу.
— И до сих пор ничего не прошло, совсем ничего, — отвечает он.
20
21 декабря 1947 года. Четверть девятого утра. Входит санитар. «Не желаете ложечку «Алудрокса» от болей в желудке?» Двери остаются открытыми, поскольку с восьми часов мы освобождены от русских. Идет дождь, поэтому мы не выходим на прогулку.
22 декабря 1947 года. Страшно переволновался. Меня чуть не поймали. Я писал, вновь пытаясь понять природу обаяния Гитлера. Сегодня вечером я размышлял, к чему привело бы это знаменитое обаяние, если бы республика добилась экономических и политических успехов. Я уже собирался спрятать записи в подошву ботинка, как вдруг услышал голоса за дверью. Кто-то гремел ключами у смотрового отверстия. В полном ужасе я скомкал листки, сделал неловкий и несомненно вызывающий подозрение шаг к туалету и выбросил туда все записи. Я так и не знаю, наблюдал за мной кто-нибудь или нет. Через несколько часов я успокоился и попытался восстановить свои записи, но быстро потерял интерес. Эта тема меня больше не привлекала. Появилась тайная надежда: то же самое произойдет со всем прошлым. Освобождение через писательство.
23 декабря 1947 года. В результате вчерашнего инцидента у меня закончилась бумага. Ведь я выбросил и чистые листы тоже. Эти слова я пишу на обертке от табака. Завтра утром, когда придет Влаер, буду держать ручку в руке.
25 декабря 1947 года. Директора приложили некоторые усилия, чтобы сделать Рождество особенным для нас. Сначала Функ сыграл на фисгармонии несколько собственных импровизаций. Потом впервые за два с половиной года я слушал Баха и Бетховена: кантату и «Глорию» из «Торжественной мессы». Сначала мне казалось, что я этого не вынесу, но потом на меня снизошло полное спокойствие. Я все время боялся, что музыка повергнет меня в депрессию. Но на душе стало светло и радостно.
Тем не менее, настроение у меня отнюдь не рождественское. Сегодня разлука с семьей давит на меня больше, чем обычно. Поэтому я рад, что в этом году не будет рождественских посылок.
28 декабря 1947 года. Несколько дней назад я начал разрабатывать проект дома средних размеров. Русским охранникам нравится, когда я объясняю им свои наброски и интересуюсь их мнением. Они всегда отвечают одинаково: «Очень хорошо». Я не делал архитектурных чертежей с 1942 года, поэтому детали даются мне с трудом. Хотя я покончил с монументальной архитектурой и умышленно сосредоточился на зданиях утилитарного характера, временами мне трудно забыть, как я мечтал занять место в истории архитектуры.