Шпиль
Шрифт:
Но отец Адам, наверное, думал, что он бредит, и молчал. А Джослин, следуя по этой дороге внутри себя, добрался до второй мысли:
– И даже тогда не узнать.
Один раз он послал за Ансельмом и ждал бесконечно долго, глядя в темный потолок, а потом вспомнил, кем он теперь стал. Тогда он послал снова, умоляя Ансельма прийти во имя милосердия. Ансельм пришел, строгнй и отчужденный. Вечерело, в комнате уже стояли сумерки, потому что единственное окно выходило на восток и собор заслонял свет. Он услышал, как отец Адам вышел и спустился по лестнице, услышал, как заскрипел под Ансельмом стул. И тогда он
– Ансельм. Вот я в пустыне.
Ансельм искоса посмотрел на него и сразу же отвел глаза, словно увидел нечто постыдное. Он сказал то, чего и следовало ожидать, но слова его были сухи и так же отчужденны, как его поза.
– Рано или поздно это удел всякого…
«Нет, – подумал Джослин. – Так не говорят с живыми людьми. Он просто не видит меня. Меня нет среди живых, но пусть и это послужит мне уроком…»
– В тяжких муках я возвратился в те далекие дни, когда жил у моря и вы были моим наставником.
Ансельм повернул к нему голову. Он был скован неловкостью; и прозвучали слова, понятные им обоим:
– В краткой жизни сей…
– Жизнь!
Он закрыл глаза, размышляя о жизни.
– Да, знаю. Я заблуждался, когда думал о своей жизни. Но было же это когда-то – я шел через мыс и пришел к вам, своему пастырю, веря, что мы избраны Святым Духом.
Он снова взглянул в потолок. Там сияли песчаные берега и ослепительное море.
– Я прибежал к вам.
Ансельм пошевельнулся. На лице его появилась слабая улыбка, но улыбка была недобрая.
– Вы жались к моим ногам, как пес.
– Как же вам все это вспоминается, Ансельм?
Ансельм снова смотрел в окно. Его щеки покрылись красными пятнами. Голос прозвучал глухо.
– Почему вам, как глупой девчонке, непременно нужно перед кем-нибудь преклоняться?
– Мне?
– Почему вы обратили на меня это… юношеское обожание?
Мысли Джослина путались.
– Я? Разве?
Ансельм сказал очень тихо, очень тоскливо:
– Вы не знаете. Вы никогда не знали, как вы невыносимы. Да, невыносимы.
Джослин облизал сухие губы.
– Я… Я был… не властен в своих чувствах. И неловок.
Скорбь переполняла его, и он подождал, пока она утихнет, а потом сказал в потолок:
– Но вы, Ансельм… Вы-то сами…
Ансельм встал и принялся ходить по комнате. Потом он остановился над Джослином и застил ему свет. Он неловко повернул голову, посмотрел Джослину в глаза и отодвинулся.
– Это было давно. И едва ли что-нибудь значило. А потом… потом произошло все это! Нет. Я больше ничего не могу сказать. Мне было смешно и трогательно. И досадно. Вы все принимали так… близко к сердцу.
– Какое там, близко к сердцу. Вы не понимали, не видели.
Ансельм воскликнул:
– А сами вы что понимаете? Вы целую жизнь висели камнем на шее у меня, у всех нас.
– Мы были избраны для великого дела. Так я думал… А сейчас я не знаю сам…
– Там мне было хорошо, хоть устав и соблюдался не слишком строго. Но вот вы, словно огромная птица, слетели…
– К наставнику…
– «Я есмь то, что есмь». Но видеть, как легко вы прыгаете со ступени на ступень – служка, дьякон, священник, – видеть вас настоятелем этого
– А потом?
– Потом? Вы сами знаете. Старый король умер, и ваше возвышение прекратилось.
– Да, конечно.
– И после всего я должен был выслушивать ваши исповеди, лицемерные, самовлюбленные исповеди…
Несмотря на слабость, Джослина охватило глубочайшее удивление.
– Но какой же вы тогда священник?
– Вам это должно быть известно. Если угодно, такой же, как вы. Ничтожный. И я сознаю свое ничтожество. А вы? Вспомните Айво, Джослин. Вы сделали мальчишку каноником. Потому только, что его отец дал бревна для шпиля. Вот видите. У него столько же прав в соборе, сколько у вас. Или у меня. Но от него хоть меньше вреда. Он все время на охоте. А вы душили нас, как проклятие. Когда я видел вас, облеченного властью настоятеля, у меня порой сжималось сердце и перехватывало дыхание. И вот еще что я вам скажу. Хотя теперь над нами висит эта каменная глыба, среди каноников мир и согласие, словно бальзам пролился на наши души, потому что нет вас.
– Ансельм!
– Помните, как вы обошлись со мной перед капитулом, когда я возражают против шпиля? Я не забыл. И никогда не забуду. Вы приказали мне при всех: «Сядьте, Ансельм!» Помните? «Сядьте, Ансельм…»
– Не будем об этом. Теперь уже ничего не скажешь и ничего не поправишь.
– А потом эта история со свечами.
– Я знаю.
– И наконец, Джослин, если хотите услышать все до конца – способы, которыми велась стройка…
– Уйдите, прошу вас.
– Согласитесь, это уж сверх всякой меры – принудить человека в мои годы и в моем сане быть подручным у каменщика.
– Что поделаешь… Простите меня.
– Разумеется, я вас прощаю. Прощаю.
– Я молю… Молю простить меня не за то или другое, не за эти свечи или за обиду. Простите меня за то, что я таков, каков есть.
– Я же вам сказал.
– Но в душе, Ансельм?.. Скажите, что прощаете в душе!
Шаги отзвучали и смолкли на лестнице; а потом надолго наступила тишина.
Тянулись минуты, и наконец вокруг что-то изменилось, какието люди заплясали перед глазами, нелепо приседая и кружась. В этой толпе он узнал только отца Адама и снова крикнул:
– Помогите мне, отец мой!
Отец Адам подошел и стал распутывать сплетение вещей. Он тянул и распутывал, но у него ничего не получалось, потому что все так тесно переплелось и посреди всего, над всем, возвышалось зловещее древо. И под конец Джослин ощущал только боль в спине (и опаляющий огонь, когда его переворачивали, чтобы обложить спину овечьей шерстью), да еще скорбь, плескавшуюся от горла до пупа. Отец Адам не заметил, что стало с его руками. но сказал Джослину, что он слаб и поврежден в уме и что надо собрать всю волю. Отец Адам не знал, как необходимо получить прощение от нехристей, как для этого необходимо их понять и как это невозможно.