Штопор
Шрифт:
— Если майор Сташенков считает, что дело сугубо интимное, надо ли выставлять его на всеобщее обозрение? Не вижу в этом никакого резона.
— Действительно, Михаил Иванович, уместно ли и этично заниматься нам здесь сугубо интимным? И имеет ли оно отношение к вопросам, которые мы здесь разбираем, к нашей службе, в конце концов?
— Имеет, — ответил Сташенков. — Шила в мешке не утаишь. И боюсь, что сугубо интимное Громадина стало достоянием всего нашего городка. А в таком случае нас ожидает ЧП пострашнее вчерашнего.
— Тогда не тяните и докладывайте, в чем
Сташенков помялся, покосился на Николая и, видя, что тот не собирается рассказывать о себе, еще раз прокашлялся:
— Дело в том, товарищ генерал-лейтенант, что вчера вечером я пошел к капитану Вихлянцеву, чтобы поздравить его жену с днем рождения, ей исполнилось двадцать пять лет. Купил цветы, звоню в квартиру. Слышу музыку, а Марина Николаевна, жена Вихлянцева, не отвечает. Позвонил еще раз. Наконец, отзывается: моется-де под душем и открыть не может. Я знал, что капитан Вихлянцев задержался на полигоне, и ушел. А полчаса спустя, прогуливаясь по улице с капитаном Мальцевым, увидел, как из квартиры Вихлянцева вышли капитан Громадин с Мариной Николаевной. Разумеется, дело это деликатное, и, может, не стоило о нем говорить здесь, но, повторяю, боюсь, как бы не случилось еще одно ЧП.
Гайвороненко опустил голову, сцепил руки и хрустнул пальцами. Николай боковым зрением окинул сидевших за столом, взоры всех были потуплены. Значит, поверили?.. Да и почему не поверить: играла музыка, не открыли, вышли вместе. У нее нет дома мужа, у него — жены. А как военные люди относятся к подобным ловеласам, он по себе знал.
Как разубедить их, какие доводы привести?
— Н-да, — Гайвороненко распрямился. — И впрямь, Михаил Иванович, дело такое, что лучше бы о нем не знать. — Вскинул на Николая пронзающий, полный негодования взгляд. — Ну а что вы скажете в свое оправдание, товарищ Громадин?
— Я виновным себя не считаю, чтобы оправдываться, товарищ генерал-лейтенант, — резко, с дрожью в голосе ответил Николай. — Почему-то майор Сташенков не считает предосудительным то, что понес цветы. А если это сделал другой — преступление.
Гайвороненко поднялся, прошелся вдоль стола.
— Н-да. Некрасивые, а точнее говоря, грязные делишки в вашем царстве-государстве, Михаил Иванович. — И перевел взгляд на генерал-майора, сидевшего рядом с ним. — Вот что. Андрей Степанович, давай-ка завтра на «точку», разберись во всем. Потом решим, что с этими лихими молодцами делать.
Обратную дорогу они также молчали. Сидели на тех же местах — один слева, другой справа по борту, не глядя друг на друга, думая каждый о своем; и если на пути в Кызыл-Бурун они еще надеялись на примирение, то теперь оба понимали — вместе им не служить. Николай искал выход. Подать рапорт с просьбой перевести обратно? Но есть ли там вакантное место и не раскрылась ли причина его столь внезапного отъезда? И уехал ли на курсы командиров Симоненков? Быть в глазах однополчан посмешищем Николаю не хотелось. А оставаться здесь под началом Сташенкова, который может выйти из воды сухим, бессмысленно — теперь майор и вовсе от него не отступится…
«Пчелка» зашла на посадку
— Товарищ майор, за ваше отсутствие в гарнизоне происшествий не произошло, личный состав занимается согласно распорядку дня…
Сташенков пожал ему руку и полез в машину.
Старший лейтенант подошел к Николаю:
— Товарищ капитан, а вам телеграмма. — Он достал из нагрудного кармана рубашки сложенный вдвое и заклеенный узкой лентой бланк, протянул его. Николая обдало жаром — ничего хорошего эта нежданная телеграмма ему не сулила, — и он неохотно, будто боясь обжечься, взял листок. Развернул. «Срочно выезжай, тяжело заболел отец. Мама», — единым взглядом прочитал он.
Еще и это! Так не ко времени. Но ничего не поделаешь, беда не предупреждает, когда появится. Придется писать рапорт об отпуске.
Дома он еще раз прочитал телеграмму и удивился: почему подписала мать? Где Наталья? Почтовое отделение находится в городе, в пяти километрах от села, и идти туда матери с ее больными ногами и сердцем вряд ли под силу… Что же за этим кроется? Может, Наталья для убедительности поставила подпись матери? А если уехала?.. Поняла, что не любит его и не сможет никогда полюбить? Все возможно.
Самолет летел то над равниной, покрытой уже созревшими и во многих местах убранными хлебами, то над лесом, зеленым, кажущимся с высоты полета громадным ковром с нежными волнообразными оттенками, то над белыми игрушечными домиками, выстроенными вдоль речки или дороги, то над большими городами с дымными трубами, узкими улочками, мчащимися по ним в разные стороны автобусами, трамваями, троллейбусами.
Тихоходный «Ан-24» высоко не забирался, шел на четырех тысячах, и его пока не болтало — солнце только взошло и прогрев был невелик. И чем дальше он уходил на север от Кызыл-Буруна, тем ярче и сочнее становились краски, тем легче дышалось — словно здесь был другой воздух, — тем радостнее становилось на душе у Николая. Он смотрел в иллюминатор и думал о предстоящей встрече, об отце и Наталье. Отец и без того частенько болел: два ранения и годы — ему под семьдесят, а жизнь прожил нелегкую и неспокойную; характер, как и у Николая, жесткий, бескомпромиссный, тоже всю жизнь правду ищет, борется за нее и не раз бывал битым.
В Воронеже Николай пересел на поезд и рано утром приехал в Бутурлиновку. Телеграмму он не давал, потому никто его не встречал, пошел искать такси. На остановке к нему подошел грязный, оборванный старик с косматой бородой и одним почти бесцветным глазом, протянул руку:
— Подайте, Христа ради, одинокому старцу…
Что-то в старике было знакомое… Голос, один глаз. Ну, конечно же, Шершнев Фома, или дед Циклоп, как звали его все на селе.
— Здравствуйте, дедушка Фома, — поздоровался Николай и полез за кошельком.