Штрафная мразь
Шрифт:
Лученков увидел рыжее тельце крысы, бегущей вдоль стены штабного барака. Хвостатая тварь остановилась, нюхая воздух подрагивающим носом.
Она смотрела на стоявших людей равнодушно и без всякого беспокойства, всего лишь как на досадную помеху.
Крысы в лагере были везде. Ночью они бегали по бараку.
Пищали и царапались под досками пола. Грызли всё, что встречалось на их пути — запрятанный на нарах хлеб, сапоги, мыло.
Лученков сделал попытку
Счет дням недели он вел исправно, привычно ощущая суточный ход времени, а вот числа...
Какая разница, если впереди всё равно ещё почти десятилетний срок.
Кто- то обронил в тишине:
– Бля буду, прокурор где-то умер!
Капитан переждал некоторое волнение в рядах заключённых.
– Долго агитировать я не буду. Некогда! Родина-мать в опасности!
При этом голос капитана сорвался и захрипел как труба.
Заключённые слушали его с каменной серьезностью, ничем не выдавая своих чувств. Многолетняя привычка нахождения в условиях несвободы рождали стойкое равнодушие и иммунитет ко всякого рода высоким словам и красивым призывам.
Агитировать и призывать заключенного к подвигу во имя Отчизны и большевистской партии — напрасный труд.
Все это знают. Всколыхнуть и заинтересовать массу заключённых можно лишь перспективой материальных благ или поблажек. В этом и состоит разница между удачной или неудачной речью.
– Фашисты топчут нашу землю! Убивают, жгут, насилуют ваших сестёр и матерей! Красной Армии нужны бойцы… Много бойцов.
– Это как, гражданин начальник? Под охраной в бой идти! – раздался чей-то крик из середины строя.
– Нет, - отрезал капитан.
– Все кто захочет воевать против врага, будут немедленно амнистированы и направлены на фронт. Воевать будут в составе штрафных рот. В случае ранения, совершения героического поступка или по отбытии срока судимость с них снимается вместе с неотбытым сроком!
– А если убьют?
– Если убьют, то погибнешь героем, а не будешь медленно гнить всю оставшуюся жизнь.
По рядам заключённых рябью пробежал шум. Кто- то крикнул:
– - А фигуру дадут? Или с кайлом в бой идти?
Зэки засмеялись.
– А ну прекратить разговоры! – Капитан, поправил на боку планшетку.
– Кто меня услышал, кто хочет защищать свою Родину и добиться освобождения, выйти из строя!
Сначала несмело, затем всё увереннее зэки стали выходить из строя.
Помбригадира, шевеля что-то губами, постарался затеряться в середине строя.
Никифор Гулыга, парень лет тридцати, одетый в лагерную телогрейку, тщательно подогнанную по фигуре, и в модной вольной кепке, чуть рисуясь, сказал:
– Я, наверное, тоже пойду, повоюю! Надоело сидеть. Жиром заплывать стал. Простите меня воры!
Следом двинулся Лученков.
Перед Гулыгой вильнул задом бывший комсорг алюминиевого завода в Запорожье, посаженный за троцкистскую деятельность.
Вор пнул его в копчик.
– Родина в услугах педерастов и врагов народа не нуждается! Ну-ка дай дорогу.
За ним двинулись ещё несколько зэков. Метался и мучился в раздумьях коровий вор Швыдченко.
Рослый багроволицый старшина скептически и насмешливо оглядел желающих повоевать.
– Ну, шо-ооо!.. Комсомольцы-добровольцы! Вольно! Всем на корточки!
У приземистого штабного барака пришлось ждать. Заключённые сидели на корточках, по четыре в ряд.
Будущих штрафников по одному запускали в канцелярию, опрашивали, сличая ответы с личными делами. Записывали татуировки, приметы. Браковали только явных инвалидов или тех, кому уже исполнилось 50 лет. Всех, кто прошёл комиссию загоняли в транзитку, рядом за проволоку.
Подошла очередь Лученкова. Он перекрестился дрогнувшей рукой: «Пусть будет всё, не так, как будет... Пусть будет всё, как я хочу! Хочу на волю!».
Поднялся, стараясь не спешить подошёл к приоткрытой двери штабного барака, у которой стоял сонный охранник с винтовкой на плече. Внутри оказался длинный серый коридор, с дощатым полом. По обе стороны -- двери с табличками.
За ближней дверью стрекотала машинка. Нужно было постучаться, войти, сорвать шапку и отрапортовать.
Лученков приоткрыл дверь канцеляриии сразу же попал в перегороженный деревянным барьером кабинет.
Барьер ограждения вытерт локтями, за ним какие-то шкафы с картонными папками, заляпанный чернилами стол. На окне решётка. И ничего больше. Стены тоже голые, без лозунгов.
За столом сидел лейтенант в коверкотовой гимнастерке. У него было красное, недовольное лицо, с какими то тусклыми, безразличными глазами. Напротив расположилась машинистка из вольняшек и сержант с какой-то замусоленной тетрадью на коленях.
Лейтенант, молча, смотрел на вошедшего. Тот сдёрнул с головы шапку, доложил скороговоркой:
– Заключённый Лученков Энгельс Иванович, одна тысяча двадцать четвёртого года.... Статья... Срок - 10 лет... Начало срока... Конец срока....
Сержант полистал тетрадку. Медленно провёл толстым пальцем с траурной каёмкой под ногтем по неровной строчке. Потом встал, достал с полки серую картонную папку. Раскрыл и положил перед лейтенантом. На первой странице была приклеена, какая-то мутная фотография, засиженная мухами.
– Так, Лученков.
– Лейтенант сурово глянул на Глеба, потом на фото, сличая. – Разбой средь бела дня. Штопорила - десять лет… Пиши - три месяца штрафной.
Машинистка выбила на клавишах длинную дробь.
– Так, Лученков… Чего встал? Следующий.
Глеб сделал шаг за дверь, где ожидал другой заключённый с добродушным, приветливым лицом и честными глазами, какие могли быть только у жулика.
Конвоир с винтовкой стряхнул сон, пошевелив плечом, приказал:
– Живей, мерин!