Штрафная мразь
Шрифт:
Чтобы поседеть человеку в мирной жизни понадобится несколько десятков лет. А на войне человек это может случиться в течение нескольких мгновений.
С этого и началась наша история о советских штрафниках.
* * *
Третий лагпункт находился в стороне от железной дороги. До ближайшего посёлка нежно было топать пять киллометров.
Огромная территория лагеря, словно паутиной была опутана колючей проволокой.
Заканчивался утренний просчёт-перекличка. Из-за туч выползало блеклое солнце.
Тусклые лучи
Она выгорела и умерла буквально за несколько дней жаркого тайшетского лета. Трава не человек, она не умела приспосабливаться.
Журавлиный клин уносил на своих крыльях последнее тепло и короткое сибирское лето.
Начиналась промозглая сырая осень. Деревья стояли желтые, по ветру летели мелкие листья. Шли дожди. Тяжелый сырой воздух был напитан гнилью, запахом мокрой земли.
В глубине жилой зоны виднелись ряды приземистых покосившихся бараков, сколоченных из брёвен и старых досок. Из щелей торчали пучки серой пакли. Стены вместо завалинок подпирала земляная насыпь. На некоторых окнах вместо стекла забитые фанерой рамы.
Ветер трепал линялое полотнище с надписью: «Коммунизм — неизбежен!», растянутое на крыше штаба.
Это утро начиналось как обычно.
В предутреннем небе над лагерем таял умирающий месяц. Белый луч прожектора скользил над частоколом и колючей проволокой.
По другую сторону частокола, в злой тоске, взад-вперед трусили от вышки к вышке продрогшие овчарки.
Со всех четырех сторон на зону были наведены пулеметы. Лагпункт казался мертвым: в предутренней тишине не раздавалось ни звука.
Заключённые спали, досматривая последние кадры своих снов. Они не отличались разнообразием. Всем снилось одно и то же. Кому то еда. Кому то женщины.
Многие спали в ватных штанах, укрывшись для тепла ватниками.
Порой кто-то вскрикивал во сне или что-то бормотал. Заключенные по ночам часто кричат — все дневные страхи, прячущиеся в подсознании, лезут наружу.
Многие кряхтели, стонали, почёсывались...
В углу барака, сидя за дощатым столом, под тусклой лампочкой, свесив голову на грудь дремал дневальный.
Заскрипела входная дверь барака. В дверном проёме мелькнул серый, как простокваша, рассвет.
Дневальный поднял голову, посмотрел мутными ничего не соображающими глазами и вновь провалился в сон.
Кто-то прошаркал к остывающей печке. Остановился. Промерзший. Сутулые опущенные плечи.
Бесхарактерный слабовольный подбородок, приоткрытый рот и болтающиеся уши шапки ушанки делали его похожим на старую больную собаку.
Это Шемякин, в прошлом профессор математики. Карьера удалась. Сейчас он числился золотарём. По ночам чистил выгребные ямы. Днём спал. Его место было в петушином углу. Но бывший профессор всё равно ценил свою работу и дорожил местом.
Шемякин расстегнул телогрейку и тощим, грязным животом прижался к теплым кирпичам.
На его лице было всегдашнее выражение истовости, сознания долга и какого-то унылого восторга.
Так он блаженствовал, даже мычал от удовольствия несколько минут.
Внезапно сумрак барака разорвал вопль ночного дневального: «Подъём»!
И едва он смолк, как на трёхъярусных ярусах заворочались и торопливо стали одеваться почти двести человек.
Нары были устроены из круглых жердей и неструганых досок. На самом верхнем ярусе было теплее, но с потолка беспрестанно падали капли– испарения, скапливающиеся там от пота и дыханья.
Глеб Лученков, несколько секунд лежал неподвижно, с закрытыми глазами, будто опасаясь вспугнуть остатки сна. Потом натянул пахнущие прогорклым жиром ватные брюки, широкую телогрейку без воротника.
Намотав на ноги портянки, он натянул кирзовые сапоги. Сапоги были старые, со стоптанными каблуками.
Сон уже отлетел, но пробуждение едва наступило. Лученков минуту посидел на нарах, возвращаясь из сна в обычную лагерную явь и запахнувшись в бушлат, побрёл к отхожему месту, дощатой уборной, расположенной за бараками.
Ночью по лагерю ходить было нельзя. По нужде ходили на парашу.
Глеб шёл с ещё зажмуренными глазами, по памяти. С остервенелостью расчёсывал под ватником искусанное клопами тело.
Клопы кусали даже ночью, бесконечно ползали по стенам барака, стойкам нар, падали откуда-то сверху.
Около дощатых выбеленных известью уборных, толпилась очередь. В проёме двери был виден ржавый желоб, помост с дырами. Тускло блестели соски деревянного рукомойника.
Над отхожим местом висела тьма, слегка разбавленная мутным светом висевшей на столбе лампочки, и несколько зэков мочились прямо на дощатые стены уборной.
Старик профессор, похожий на старую голодную собаку, протрусил мимо очереди, направляясь в барак.
Глеб помочился на угол.
Рядом с ним справлял нужду помощник бригадира Иван Печёнкин. От его новеньких сапог тянуло запахом рыбьего жира.
Кожа на его лице всегда была багрового цвета, словно его окунули в борщ. А лоб, словно у греческого мыслителя высокий, изборожденный линиями мысли.
Держался он с показным достоинством и громко испортив воздух, остался при том же многозначительном лице.
“Даже здесь начальнический глаз...” – подумал Лученков неприязненно.
Помощник бригадира не работал. Он, как представитель низшего звена лагерной администрации только распределял работу в бригаде, ставил на неё людей, спрашивал норму и погонял, а вечером составлял сводку, получал на бригаду хлеб и отстаивал интересы бригады в конторе.
Это давало ему все основания гордиться своей значимостью.
Был Печёнкин из бывших сельских участковых милиционеров, попавший в лагерь по пьяному делу.