Штрафная рота. Высота смертников
Шрифт:
Переводчик начал обходить строй. Остановился возле танкистов.
— Вы! — И он толкнул пальцем в грудь младшего сержанта.
— Младший сержант Петров.
— Где ваш четвертый член экипажа, младший сержант?
— Погиб смертью храбрых в бою за родину.
— Похвально, похвально. Я вижу, и вы человек смелый.
— Я жив остался, а механик мой погиб…
— Это хорошо, что вы сохранили свой экипаж. Разрешаю вам переговорить со своими товарищами и персонально предлагаю всем экипажем вступить добровольцами в русскую
— Я — русский. Малашенко — украинец. А Николаев — мордвин. Лукашик был белорус. А все мы вместе, конечно же, русские.
Переводчик дернул бровями. Хотел что-то возразить, но передумал, сдержался и кивнул:
— Вот и хорошо. Подумайте.
— Мы всю ночь думали. Присяга один раз дается. Вы — офицер. Вы это лучше нас должны знать.
Переводчик усмехнулся и пошел дальше. Остановился напротив Нелюбина.
— Вы!
— Командир стрелкового взвода младший лейтенант Нелюбин.
— У нас вы получите чин подпоручика и хорошее жалованье.
— Благодарствую. Я — офицер.
— И у нас офицером будете.
— Эх, ваше благородие! Когда в одно ухо два ветра дуют… Ветрам-то, им что? Дуют и дуют себе. А голове — беда.
Когда добровольцам скомандовали «направо», старшина сказал бронебойщикам:
— Ну, ребята, теперь у вас уж точно пайка сытнее моей будет!
— Сталин теперь тебя накормит!.. — услышал он в спину. Кричал Савчук. Гальченко, конечно же, промолчал.
Их перестроили в колонну по три и погнали по проселку на юго-запад. Солнце поднималось, напаривало. Хотелось пить. Снова заныло в затылке. Нелюбин вспомнил слова Маковицкой: контузия быстро не проходит и может сказаться месяцы, а то и годы спустя. Эх, какие уж тут месяцы?.. Часа через полтора вышли к шоссе и повернули на запад.
— Варшавка, — сказал скуластый танкист, с которым Нелюбин и Григорьев попали в одну шеренгу.
И Нелюбин посмотрел на него, потому что слова танкиста должны были означать больше, чем тот сказал.
Конвоиров было двое. Один шел впереди, другой замыкающим. Вскоре, когда они проходили какую-то полуразбитую деревню, к их колонне присоединили еще шестерых пленных. Выглядели они совсем неважно. Обросшие, грязные, бледные, оголодавшие. Одеты в тряпье, в котором почти не угадывалась красноармейская форма. Вместо сапог и ботинок обуты они были кто в опорки из шинельного сукна, кто в обрезанные красноармейские валенки, подвязанные проволокой. И где они раздобыли те валенки? Нелюбин и танкист снова переглянулись, когда поняли, что конвой с увеличением колонны остался прежним. В той же деревне конвоирам передали повозку. Гнедой конь, как видно, кавалерийской выучки, тащил широкую телегу на железных осях. В телеге лежали двое раненых. Нелюбин успел разглядеть лежавшего спереди — пожилой артиллерист, вроде капитан. А может, даже и майор. В петлицах — шпалы. Сколько, не разглядел.
Один из пленных жестами начал уговаривать конвоира, чтобы тот позволил ему сесть на телегу.
— Nein, — сказал конвоир и оттолкнул пленного от повозки.
Тот снова подошел и указал на ногу. Грязная повязка виднелась под разодранной штаниной. Из-под повязки багровыми сгустками сочилась сукровица. Пленный, конечно, понимал, что в таком состоянии он до Рославля не дойдет. О том, что будет с отстающими, их уже предупредили.
— Пан солдат, разреши ему ехать, — начали просить за раненого его товарищи.
— Плохой он, пан солдат.
— Кранк. Посмотрите на его ногу.
— Не дойдет же…
Конвоир, видимо, понимал немного по-русски.
— Никт дойдет? Никт дойдет? — закричал он и сдернул с плеча винтовку. — Дойдет! Карашо дойдет!
— Дойдет, дойдет, — замахали руками пленные и затолкали раненого в середину колонны.
Шли медленно. Впереди похрустывали на камнях железные обода телеги. Конвоиры через каждый километр менялись. При этом один из них всегда шел замыкающим и видел все, что происходило на дороге.
Однажды им встретилась войсковая колонна. Она двигалась к фронту. Кони, запряженные парами, тащили просторные фуры, выкрашенные в болотно-зеленый цвет. Конвой снова начал окриками и прикладами теснить пленных к обочине. Немецкие пехотинцы с любопытством смотрели на них из-под запыленных кепи. Некоторые, привстав в телегах, прицеливались в пленных, выбирая то одного из них, то другого.
— Пуф, Иван! Пуф!
Немцы весело гоготали. Горячий пыльный воздух над дорогой так и колыхало здоровыми, не знающими еще никакого горя голосами. А другая колонна тем временем молчала, провожая встречных угрюмыми взглядами.
— Под Зайцеву Гору пошли, — заговорили в колонне, оглядываясь на последнюю фуру, на которой лежали пулеметы и какие-то ящики, тоже выкрашенные в зеленый цвет.
— На усиление.
— Маршевые…
— Ишь, веселые какие.
— Ничего, под Зайцевой и им лапти сплетут…
— Мы туда, к той проклятой горе, тоже веселые шли, с гармошкой.
А Нелюбин подумал вот о чем: немцы едут на телегах, значит, не может Гитлер все свои войска обеспечить машинами. И танков у них поменьше стало, чем зимой. Тогда вон какой силой перли! И где теперь их танки? Он-то знал — под Иневкой. Под Иневкой да под Вязьмой. Вот где они свои танки растеряли.
В другой раз их догнал санитарный обоз. Тоже на телегах. Немцы вывозили в тыл своих раненых. Вот тут повеселело на душе и у Нелюбина, и у других пленных. А танкист, проводив цепким взглядом холодных голубых глаз очередную подводу, подхохотнул зло и тихо процедил сквозь стиснутые зубы:
— Это, братцы, называется: сходили на танцы в чужую деревню…
Понял ли что конвоир, или понял по-своему, но ехавший впереди немец вдруг соскочил с телеги и пошел гулять прикладом — по головам, по плечам, по выброшенным вперед рукам. Не понравилось.