Штрафники
Шрифт:
Только вчера у одного "клешника", девятнадцати лет от роду, забарахлил над морем компас; паренек вывел самолет вместо цели - на свой собственный аэродром и -отбомбился... Счастье, что не попал в нас и что командир нашей авиагруппы генерал Кидалинский был отходчив. Как что - кричал: "Застрелю!" - да так за все годы никого не застрелил. Хороший человек!
Скнарев с кем только не летал. Никому не отказывал. Ни одному ведущему группы. Он выматывался так, что у него порой не было сил дойти до землянки, засыпал тут же, у самолета, на ватных чехлах.
Над
Они возвращались на последней капле горючего, другие сменяли их.
Жиденько захлопали зенитки. "Юнкерсы" прорвались? Я смотрел на небо с белесыми, вытягивавшимися на ветру дымками разрывов и думал: "Будить Александра Ильича?" Решил, по обыкновению, не будить. "Пусть..."
После встречи на сопке с инженером, который угостил меня на прощание голубикой, я стал фаталистом. От своей бомбы не уйдешь, чужая не заденет. Как-то здорово меня встряхнула та бомбочка. И, как это ни странно, успокоила.
Впрочем, так или иначе, но в Ваенге "успокаивались" почти все, кому не хотелось в сумасшедший дом. Психологический барьер между бытием и в перспективе - небытием брали, как позднее звуковой, на большой скорости.
И немудрено. Аэродром бомбили по шесть-семь раз в сутки. Часто полутонными бомбами; а как-то даже и четырехтонными, предназначенными для английского линкора "Георг V", который, видно, не нашли.
Вот когда я вспомнил Библию: "И земля разверзнется... "С этого начинался день. Сорок - шестьдесят "юнкерсов" прорывались к Ваенге, стремясь хотя бы расковырять позловреднее взлетную полосу, чтобы истребители не могли подняться.
Когда это удавалось, вторая волна "юнкерсов" шла мимо нас на Мурманский порт и на транспорты союзников, которые ждали разгрузки, густо дымя в Кольском заливе.
Ягель на сопках горел все лето. Торфяники курились; казалось, воспламенились и земля, и залив. Не потушить. К аэродрому тянулись дымки, запахи гари.
– Что там?
– сонно спрашивал Скнарев, когда зенитки начинали захлебываться, и поворачивался на другой бок.
Определив по крепчавшему свисту немецких пикировщиков - пора, я расталкивал штурмана, и мы сваливались в щель, которую выдолбили в каменном грунте прямо на стоянке.
Здесь, на моторных чехлах в узкой осыпающейся щели, Александр Ильич Скнарев и рассказал мне свою историю.
Он был майором, штурманом отряда на Дальнем Востоке. Этой зимой его самолет - гофрированная громадина - тихоход "ТБ-З" - совершил вынужденную посадку в тайге. Отказал мотор. Через неделю кончились продукты, и Скнарев вместе со стрелком-мотористом, парнишкой моего возраста, отправился на поиски. В одном из таежных сел ему встретились подвыпившие новобранцы, в распахнутых ватниках, с гармошкой. Узнав, что надо Скнареву, зашумели. "Дадим, однако! На заимке мука есть. Дерьма-то... Охотиться нынче некому. Все трын-трава.- И неожиданно трезво: - Реглан вот дай!.."
Александр Ильич скинул с себя кожаный летный реглан, принес к самолету в обмен на реглан мешок муки и ящик масла.
Через неделю "ТБ-З" кое-как взлетел, дотянули до своего аэродрома под Хабаровском. Александр Ильич собрал со всего гарнизона вдов, многодетных и разделил оставшиеся продукты. "Масло ниткой делили, муку "жменями",рассказывал мне в Североморске, в прошлом году, старый летчик, полковник Гонков, который на Дальнем Востоке служил вместе со Скнаревым.
...Только распределили продукты, пришла шифровка о том, что в таежном поселке разграблен военный склад. Немедля отыскать виновных. А где они, виноватые? Подвыпившие "друзьяки" из маршевой роты... Под Москвой? Под Сталинградом? Может, иные уже и погибли.
Виноватых искали остервенело. Целой группой. Перед войной вышел указ о хищении соцсобственности. Говорили, по личной инициативе Сталина. Что бы ни похитил человек - пучок колосков, сто граммов масла, булку - десять лет лагерей.
Арестовали Скнарева. Увели обесчещенного, недоумевающего. Судили военно-полевым судом...
"Виноватого кровь - вода,- тихо рассказывал Александр Ильич, поглядывая на белесое небо, где то и дело слышался треск пулеметных очередей,- приговорили меня к расстрелу. Посадили в камеру смертников".
До Москвы далеко. Пока бумага о помиловании шла туда - сюда, прошло пятьдесят шесть суток.
Из камеры смертников, затхлой, без окна, вывели седого человека, прочитали новый приговор. Десять лет. Как за булку.
А потом, усилиями местных командиров, "десятку" заменили штрафбатом. И вот Скнарев в Ваенге, лежит на чехлах... Сюда, к чехлам, принесли Александру Ильичу письмо. С Дальнего Востока. О жене. Что муж у нее теперь новый, капитан какой-то. А о старом она не позволяет и вспоминать.
Гораздо позднее выяснилось, что письмо ложное. Кому-то было жизненно важно Скнарева добить. Чтобы он не вернулся с войны... Но мы оба, и я, и Александр Ильич, приняли его за чистую монету. Я выругался яростно, с мальчишеской категоричностью проклял весь женский род. От Евы начиная. И того капитана, мародера проклятого, вытеснившего Скнарева. Нет, хуже, чем мародера!
Александр Ильич урезонил меня с какой-то грустной улыбкой, мудрой, отрешенной:
– Что ты, Гриша! Ведь что взял на себя человек. Двоих детишек взял. Семью расстрелянного...
Я поглядел сбоку на тихого человека с красным и грубым мужицким лицом, освещенный незаходящим заполярным солнцем. И замолчал, раскрыв свой птенячий клюв.
Видно, с этой минуты я к Скнареву, что называется, сердцем прикипел. Что бы ни делал, под рев зениток, треск очередей, пожары думал чаще всего о Скнареве. Как помочь ему? Что предпринять?
Что мог я на горящем аэродроме, рядовой "моторяга", сержант срочной службы, который даже во время массированных бомбардировок не имеет права отойти от своей машины? А вдруг она загорится?