Шуберт
Шрифт:
А где-то был отчий дом, далекий и оттого особенно, до неправдоподобия отвратительный, О нем напоминали письма родных. «Ты счастливец! – писал брат Игнац. – Как я завидую тебе! Ты живешь, наслаждаясь сладостной золотой свободой, ты можешь творить, не ставя никаких препон своему музыкальному гению, можешь свободно выражать свои мысли, тебя любят, тобой восхищаются, тебя боготворят… Ты удивишься, если я скажу тебе, что у нас дома дело дошло до того, что нельзя даже посмеяться, рассказать о каком-нибудь забавном происшествии на уроке закона божия. Итак, ты легко можешь представить себе, что в такой обстановке у меня часто вся душа горит от злости и свобода знакома мне лишь на слух. Видишь ли, ты теперь избавился от всего
…Если ты будешь писать и мне и отцу вместе, не касайся религиозных тем».
Он писал брату. И касался именно религиозных тем, ибо они занимали и его. Даже здесь, в деревне. Слишком хорошо был знаком ему отвратительный тип духовного бонзы, чтобы равнодушно пройти мимо него.
«Ты, Игнац, остался, как прежде, железным человеком, – с уважительным одобрением пишет он. – Твоя непримиримая ненависть ко всякому роду бонз делает тебе честь. Но ты и понятия не имеешь о здешних попах! Это такие ханжи, такие скоты, каких ты и представить себе не можешь: глупы, как старые ослы, грубы, как буйволы. Ты бы послушал их проповеди!.. С церковной кафедры здесь так и сыплются слова «лодыри», «сволочи» и т. п., так что только диву даешься. Принесут череп покойника, покажут его и говорят:
– Эй вы, рябые рожи, когда-нибудь и вы будете так же выглядеть!..»
Но попы не отравляли его жизнь в Желизе, ибо совсем не касались ее. Лето 1818 года – одно из самых редкостных в жизни Шуберта. Ни до, ни после этого ему не жилось так привольно, безмятежно, хорошо. Недаром он писал из Желиза друзьям: «Я живу и сочиняю как бог».
Даже граф – довольно грубый и несдержанный человек, даже гордая и слегка надменная графиня, даже их челядь не раздражали его. Он давно усвоил мудрую житейскую истину, сформулированную им в свое время в дневнике:
«Принимайте людей такими, какие они есть, а не такими, какими они должны быть».
Разумеется, сословные разграничения ощущались и в Желизе. Учителю музыки сразу же дали понять, что он не ровня господам. Обедал Шуберт не за хозяйским столом, а со слугами, жил не в замке, а во флигеле управляющего, и стаи гусей, шествовавших с птичьего двора на луг, своим пронзительным гоготанием врывались в мысли и распугивали их. Так что нередко приходилось затыкать уши либо сидеть в полуденный зной при закрытых окнах.
Но он не роптал – и потому, что всей своей жизнью был» приучен к неприхотливости, и потому, что ничто не могло нарушить мир и покой, воцарившиеся в его душе.
Когда человек счастлив, ему все по сердцу: и природа, и жилье, и люди. «Окружающие меня люди все очень хорошие, – с мудрой зоркостью и очаровательным юмором пишет он брату. – Управляющий – славонец, славный человек, много воображающий о якобы имевшихся у него музыкальных талантах. Он и теперь еще виртуозно бренчит на лютне немецкие танцы. Сын его, студент-философ, сейчас как раз приехал на каникулы. Мне хотелось бы сойтись с ним поближе. Жена управляющего подобна всем женщинам, желающим, чтобы их величали барынями. Казначей прекрасно подходит к своей должности – это человек, заботящийся исключительно о наполнении собственных карманов и мешков. Доктор – человек весьма знающий, но в свои двадцать четыре года жалующийся на болезни, как старая барыня. Очень кривляется. Хирург нравится мне больше всех – это почтенный старик семидесяти пяти лет, всегда веселый и бодрый. Дай бог каждому такую счастливую старость! Судья – очень простой и славный человек. Компаньон графа – старый весельчак и неплохой музыкант, часто составляет мне компанию. Повар, камеристка, горничная, няня, ключник и
Горничная звалась Жозефиной, или по-венски уменьшительно – Пэпи.
Пэпи Пекельхофер действительно подолгу и с охотой беседовала с Шубертом. Но совсем не потому, что он был занимательным собеседником.
Они гуляли по парку, сначала вблизи замка, затем уходя все дальше и дальше от него. Сидели на каменных скамьях, низких, широких и грузных, с проросшими травой сиденьями и замшелыми спинками. Кругом была непроглядная заросль кустарника и ветвистых деревьев. Кругом был густеющий сумрак и ни одного человека. Если б не Пэпи, он ни за что не нашел бы дороги назад.
Они были вдвоем. Ни ему, ни ей не нужны были люди. Но он напряженно желал, чтоб они были здесь. Потому что он молчал, молчать же на людях куда легче, чем один на один с малознакомым человеком: с ним еще не имеешь права на безмолвие.
Он ясно понимал это, но ничего поделать не мог: слова не приходили. Взамен приходила робость, гнусная, постыдная, но неистребимая. Ему было мучительно неловко перед этой милой девушкой, перед самим собой, но, как он ни тщился, ничего, кроме невнятного мычания, выдавить из себя не мог.
И с каждой минутой терзался все сильней и сильней. Его обдавало жаром, хотя от росистой листвы и пруда тянуло прохладной сыростью. Он растерянно шевелил пальцами и не знал, куда деть руки. И думал. Напряженно и трудно думал о том, что рядом с ним человек. Их разделяет лишь тонкая и нежно чувствительная преграда кожи. Достаточно какой-нибудь ничтожной булавки, чтобы проткнуть ее. – Но в мире нет стены мощнее и неодолимее этой, ибо она отделяет человека от человека.
Но удивительно, все, что отвращало его, привлекало ее. Ему никогда не пришло бы в голову, что робость и растерянность, за которые он себя так презирал и казнил, были приятны ей. Ей было невыразимо приятно чувствовать, что этот человек не схож ни с кем, кто ее окружал. Он не сыпал сальными шутками, не хохотал, утробно и взвизгивая, не рассказывал старых, давно надоевших историй, не пускал в ход рук. Он был робок, неловок и нежен. Таким его сделало общение с ней. Пэпи не понимала, но чувствовала это особым неуловимо тонким чутьем, возникающим у женщин тогда, когда они знают, что нравятся мужчине. И потому он, маленький, неуклюжий и некрасивый, казался ей прекрасным. Она видела его уже не таким, каким он казался на взгляд, а таким, каким ей хотелось бы его видеть. Вступил в силу тот святой и благостный обман, который составляет начало и фундамент любви.
Оттого ей было с ним необычайно хорошо, так хорошо, как не было ни с одним человеком прежде. Красивой девушке, особенно если она незнатна и небогата, не так уж просто живется на свете.
Оттого ее рука, горячая и сухая, коснувшись его холодной и влажной ладони, без труда разрушила стену робости и неловкости, разделявшую их. И им обоим стало легко и свободно.
Дорогу назад, к своему дому, показывала Пэпи. Они шли, прижавшись друг к другу, не таясь и не скрываясь. А мрак прикрывал их.
Шуберт что-то тихо насвистывал, Пэпи молчала. А когда он спрашивал, о чем она думает, она отвечала: ни о чем… она не думает, а слушает… слушает, как растет трава… по ночам травы растут быстро и громко… А потом они снова молчали. Но теперь молчание не тяготило ни его, ни ее.
…Рассвет бледными руками разворошил ночную тьму за окном и незаметно вполз в комнату. А следом за ним пришли звуки – предвестники нарождающейся зари. Застрекотали цикады, застучал дятел. И смолк. И в мгновенную тишину ворвался гортанный и тревожный крик лебедей. Их голоса, то взмывая ввысь, то низвергаясь, всю ночь доносились с пруда. Под их крик он заснул, под их крик и проснулся. И каждый раз, когда он в этой новой для себя, единственной и неповторимой ночи просыпался и снова засыпал, он слышал все тот же резкий и гортанно-тревожный крик, словно кто-то перепуганный звал на помощь.