Шукшин
Шрифт:
Примерно через месяц получаем от Васи письмо. Какая это была радость, особенно для меня. Маму-то я обманула, а себя-то нет. В письме он просит ответа не писать, потому что он должен получить другое общежитие. А на конверте четко значилось: “Калуга”».
А ТЫ ЗНАЛ, ЧТО БУДЕШЬ ЗНАМЕНИТЫМ?
Едва ли это было то место, куда Шукшин стремился попасть. Ему, можно с большей долей вероятности предположить, грезилось, что он найдет работу в Москве, окончит вечернюю школу, поступит в институт. Но Москва его жестоко разочаровала — она его не приняла. Первую советскую преграду для жителей деревни — получить паспорт — он преодолеть сумел. А вот вторую — пробиться в столицу — нет. Пока нет. Впрочем, если быть совсем точным и пытаться восстановить жизнь Шукшина хотя бы по месяцам, то мы сталкиваемся с пробелами в его биографии, которые пусть и не заставляют совсем уж всерьез отнестись к предположениям Владимира Коробова, но все же дают повод признать обоснованность
«Получил твое письмо. Первое письмо из дома. <…> Я забыл, когда из моих глаз выкатилась в последний раз слеза (бывало и горько и обидно)… — писал Василий Макарович матери из Севастополя, где проходил военную службу, и можно предположить, что эта слеза выльется потом в покаянный плач Егора Прокудина. — Ты упрекаешь меня, мама, в том, что я так долго не говорил своего адреса <…> И если я не сообщал адреса, то для этого были причины сильней моей сыновней любви. Указывать эти причины долгая и неприятная штука, и вообще не нужно вспоминать о прошлом».
Это же устойчивое нежелание говорить о том, что происходило с ним в годы скитаний, чувствуется и в письмах сестре Наталье, также написанных в пору воинской службы: «…прошедшую жизнь рассказать тоже не могу. Однажды я поклялся никому и никогда не рассказывать о себе. Смотри, я даже матери ничего не говорю. А знаешь, как это трудно». Или в другом письме: «Дай время мне самому как следует понять прошедшее. Но хочется разубедить вас (с мамой) в том, что ничего преступного, порочного в моей жизни не было, несмотря ни на что. Я знаю примерно, что подумываете про себя…»
Не проясняют этой картины и редкие, дошедшие до нас документы. В личном листке по учету кадров, который Василий Шукшин заполнял в 1953 году, есть запись: «Май 1947 года — поступил на работу в московскую контору треста “Союзпроммеханизация”, в сентябре командирован в Калугу». Если это соответствует действительности, то возникают неизбежные вопросы: где автор этой записи находился в течение трех летних месяцев до Калуги, что значит «поступил на работу», где жил, на что жил, работал или нет? С кем, наконец, отпраздновал 25 июля 1947 года свое восемнадцатилетие? И как, каким образом он вообще попал в эту загадочную московскую контору треста «Союзпроммеханизация»?
Шукшину явно недоставало прижизненного биографа, который задал бы ему среди прочих и бюрократические вопросы: когда, где, что и как в его жизни случалось? Хотя не факт, что Василий Макарович дал бы на них верные ответы. Во-первых, не будем забывать, что по природе своей Шукшин — художник, то есть фантазер и импровизатор. А во-вторых, как человек тертый, да к тому же справки ненавидящий, вложивший в уста Егора Прокудина фразу о нелюбви к биографиям, подробностей в житейских делах избегал, тем более интереса к своей молодости со всеми ее метаниями. Он, как и другой его герой Пашка Колокольников из фильма «Живет такой парень», недовольный назойливыми вопросами столичной журналистки, ершился [5] или предпочитал рассказывать легенды [6] , и не случайно жизнь его в легенду и превратилась.
5
Вот фрагмент этого журналистского «допроса» и Пашкина реакция: «— Где вы учились?
— В школе.
— Где, в Суртайке же?
— Так точно.
— Сколько классов кончили?
Пашка строго посмотрел на девушку.
— Пять. Неженатый. Не судился еще. Всё?»
6
А вот отрывок из разговора между Пашкой Колокольниковым и его соседями по больничной палате, когда сломавший ногу Колокольников попадает в больницу:
«— Ты что, герой, что ли? — спросил Пашку один „ходячий“, когда за профоргом закрылась дверь.
Пашка некоторое время молчал.
— А вы разве ничего не слышали? — спросил он серьезно. — Должны же были по радио передавать.
— У нас наушники не работают. — Белобрысый щелкнул толстым пальцем по наушникам, висевшим у его изголовья.
Пашка еще немного помолчал. И ляпнул:
— Меня
У всех вытянулись лица, белобрысый даже рот приоткрыл.
— Нет, серьезно?
— Конечно. Кха! — Пашка смотрел в потолок с таким видом, как будто он на спор на виду у всех проглотил топор и ждал, когда он переварится, — как будто он нисколько не сомневался в этом.
— Врешь ведь? — негромко сказал белобрысый.
— Не веришь — не верь, — сказал Пашка. — Какой мне смысл врать?
— Ну и как же ты?
— Долетел до половины, и горючего не хватило. Я прыгнул. И ногу вот сломал — неточно приземлился.
Первым очнулся человек с „самолетом“.
— Вот это загнул! У меня ажник дыхание остановилось.
— Трепло, — сказал белобрысый разочарованно. — Я думал — правда».
Калуга по этой причине остается самым загадочным, непроясненным местом в биографии писателя, об этом времени он никогда не рассказывал, но ничего и не сочинял. Кроме того, что он работал там на стройке в качестве слесаря-такелажника (читай — грузчика), не известно ничего. Даже В. Ф. Гришаев, досконально изучавший детство и юность Василия Макаровича, не смог докопаться ни до каких подробностей. Но одна зацепка все же есть. В 2004 году в газете «Советская Россия» была опубликована статья калужского журналиста Валентина Волкова «Когда калина была зеленой», и хотя никаких архивных открытий касательно пребывания Шукшина в Калуге автору сделать не удалось, понять, в каких условиях крестьянский сын оказался, по этой статье можно.
«Полуразрушенная, почти сплошь одноэтажная, деревянная Калуга после Казани, Новосибирска, после Москвы походила больше на деревню, чем на город, — пахла землей, заветренными чурками недавних пожаров, зарослями садов, смачными дымками из печных труб.
— Пришли мы к недостроенному помещению будущего цеха, — вспоминает мастер слесарно-монтажного участка П. С. Леонтьев, — нам представилась следующая картина: помещение без окон, без крыши и дверей, в середине этой коробки в жаркий июльский полдень спряталось от зноя целое стадо коров. Выгнав их, мы занялись очисткой помещения от навоза и мусора. Тут же устроили примитивные двери из досок, чтобы коровы не нарушали восстановленного нами порядка. Около будущего нашего цеха стояли два станка, первые станки нашего завода: фрезерный “Бернардский” и сверлильный… Станки мы закатили в будущее помещение цеха и занялись их ремонтом и монтажом…
Длинный перенаселенный барак располагался неподалеку от заводского забора, рядом со столовой и стареньким клубом “Строитель”. Основными его насельниками были разновозрастные колонисты из Людиновского исправительно-трудового лагеря, переведенные МВД на строительство завода по особому договору.
Уличные урки послевоенного закала, домушники, мародеры, карманники, драчуны и убийцы — их было много, и они держались с бандитским достоинством, всюду выпячивались, задирали обидными словами. Ни в бараке (мат, карты, вино), ни на работе (подножки, притирки в тесном углу), ни в столовой, ни в клубе, на танцах под радиолу — нигде не было от них покоя. Даже на улице, за проходной, преследовали они грубым гоготом и дурацкими окриками тех, с кого, как говорится, деревню и колом не собьешь.
— Эй, деревня! — глотничали они целой подконвойной ватагой. — Продай трудодни! Как там, в колхозе?..»
Судя по всему, так или примерно так оно и было. Именно в Калуге, на стройке турбинного завода, где работало много бывших уголовников, Шукшин набирался горького человеческого и писательского опыта. Именно там он увидел этих искалеченных жизнью людей и сумел на свой лад их понять. Оттуда его хорошее знание блатного мира, уголовных нравов, тюремных песен, обычаев, о чем позднее он рассказывал в интервью Валерию Фомину: «Когда нас в деревне хватила голодуха, я тоже был вынужден уйти из дома и вдоволь насмотрелся на то, что случилось с нашим братом, оказавшимся за пределами родной деревни. Встречал я и таких, как мой Егор». Но напрямую калужский период не отразился в его прозе, за исключением разве что рассказа-воспоминания «Мечты». Речь в этом очень коротком рассказе идет о двух деревенских парнях, работающих на стройке, которые скорее вынужденно, чем по доброй воле становятся друзьями:
«Работали… А потом нас тянуло куда-нибудь, где потише. На кладбище. Это странно, что мы туда наладились, но так. Мы там мечтали. Не помню, о чем я тогда мечтал, а выдумывать теперь тогдашние мечты — лень. Тогда бы, в то время, если бы кто спросил, наверно, соврал бы — что-нибудь про летчиков бы, моряков: я был скрытный, к тому же умел врать. А теперь забыл… <…> Кладбище было старое, купеческое. На нем, наверно, уже не хоронили. Во всяком случае, ни разу мы не наткнулись на похороны. Каких-то старушек видели — сидели на скамеечках старушки. Тишина… Сказать, чтоб мысли какие-нибудь грустные в голову лезли, — нет. Или думалось: вот, жили люди… Нет. Самому жить хотелось, действовать, может, бог даст, в офицеры выйти. Скулила душа, тосковала: работу свою на стройке я ненавидел. Мы были с ним разнорабочими, гоняли нас туда-сюда, обижали часто. Особенно почему-то нехорошо возбуждало всех, что мы — только что из деревни, хоть, как я теперь понимаю, сами они, многие, — в недалеком прошлом — тоже пришли из деревни. Но они никак этого не показывали, и все время шпыняли нас: “Что, мать-перемать, неохота в колхозе работать?”».