Шукшин
Шрифт:
ФАНЕРНЫЙ ЧЕМОДАН С АМБАРНЫМ ЗАМКОМ
Учеба во ВГИКе была, конечно, счастливым для него временем. Может быть, даже самым счастливым за всю его жизнь, своего рода наградой за мытарства детства и юности. Он попал в институт в том возрасте, когда был еще достаточно молод, но в то же время у него хватало характера, воли, житейского опыта, чтобы разумно и критично относиться к тому содержанию, которое педагоги хотели в него вложить. В группе, как пишет в своей книге староста курса Александр Гордон, училось 28 человек, среди них были иностранцы (из Греции, Германии, Кореи, Албании, Китая, Польши), были так называемые нацкадры, а москвичей, к слову сказать, всего шестеро, так что и слухи об особой элитарности ВГИКа и о пресловутых китах несколько преувеличены. На этом фоне Шукшин вовсе не был «слабым звеном». Он хорошо учился, рос стремительно, мощно и с удовольствием писал матери через два месяца после начала занятий:
«Живу
Спасибо тебе за все, родная моя.
Успехи в учебе отличные. У нас не как в других институтах, о результатах обучения известно сразу. Ну, вот пока и все.
Итак, мама, повторяю, что я всем решительно обеспечен».
И в другом письме: «Столько дел, что приходишь домой, как после корчевки пней… Учиться, как там ни говори, а все-таки трудновато. Пробел-то у меня порядочный в учебе. Но от других не отстану. Вот скоро экзамены. Думаю, что будут только отличные оценки».
А между тем получить эти отличные оценки было непросто, тут, понятное дело, все его социальные «бонусы» уже не работали, и корчевка пней упомянута не всуе [14] . Из двадцати восьми человек, зачисленных на первый курс, пятеро были отчислены в январе 1955 года, то есть сразу после первой сессии, еще несколько человек позже. Защитили дипломы 17 студентов. Сорок процентов отсева — это немало. И если бы Шукшин расслабился, если бы бросился в загул или, наоборот, занимался одной общественной работой в ущерб учебе, лишь комиссарил бы и гонял стиляг, никакие заслуги его бы не спасли. И Шукшин учился, учился хорошо, старательно, может быть, впервые в жизни так учился, не только потому, что это было необходимо и подгонял страх в очередной раз оказаться выброшенным из жизни неудачником. Василий Шукшин стопроцентно попал в профессию.
14
Ср. в воспоминаниях матери: «Васе тогда лет семь было. Стала его брать с собой на раскорчевку… За корчевание пней давали два-три трудодня, их выгодно было корчевать: трудодень тогда стоил двенадцать копеек. Отец мой подарил Васятке топорик. Ох, как он ему был рад, первое время чуть не спал с ним. Так на раскорчевку он всегда его с собой брал, да еще большую веревку, а я — лом и лопату. Вот работаем. Смотрю, а рубашка у дитенка-то вся мокрая, со лба пот капает. Говорю ему: „Отдохни, сыночек, намаялся уж“. — „Нет, — отвечает, — не устал я, мама, просто жарко“.
А как пень-то одолеем, выдернем, уж как он доволен, как радуется».
Нужно было прожить свои 25 лет, испытать все, что можно и, говоря словами поэта, не пить только сухую воду, чтобы понять — вот оно, твое, и это ты теперь не выпустишь и никто его у тебя не отнимет. Наверное, когда-то с такой же жаждой, яростью, хваткой (тут даже «вдохновение» слишком слабое слово) приходили его предки на Алтай, на благословенную щедрую землю и не просто принимались ее осваивать, но вгрызались в нее. Так и далекий их потомок, осуществивший движение вспять, на Запад, принялся неистово осваивать новое, незнакомое дело, а трудолюбивая, предприимчивая мать все эти годы слала ему, здоровому мужику — хотя нет, увы, не совсем уже здоровому, его даже от физкультуры освободили — денежные переводы, работала себя не щадя («Дитенок мой, вот вчера сделала перевод, правда, мало. Ну, в конце месяца пошлю еще сотню… Вот сейчас послала триста рублей денег… Числа десятого пошлю перевод, милый сын…») и продала тот самый «райкомовский» дом, где прошли отроческие годы Василия Макаровича, переехав в избу поменьше. Он объяснял ей в письмах, ради чего она его поддерживала (и что в скором времени будет делать он сам):
«…учиться страшно интересно. Говоришь, смотрела “Бродягу”. Они здесь были — в институте у нас — индийцы-то. И сам этот бродяга, и все, кто с ним.
Фильм “Бродяга” сделал Радж Капур, т. е. тот, кто играет бродягу. Он режиссер этой картины и сам в ней играет. Вот, чтобы ты поняла, на кого я учусь.
Ну а дела мои идут замечательно. Только вот время не хватает».
К тому же Шукшин очень вовремя пришел в профессию. После строгих сталинских лет, когда в год выпускалось на экраны не так уж много художественных фильмов, с середины 1950-х в Советском Союзе начался стремительный рост кинопроизводства (недаром Ромм назвал это время «кинематографическим ледоходом») и соответственно увеличилась потребность и в режиссерах, и в актерах, и в кинооператорах, и в десятках других профессий, без которых киноиндустрия не обходится. У студентов ВГИКа были бесценные привилегии смотреть западные фильмы, недоступные массовому советскому зрителю. И хотя на первый взгляд ничего западного в фильмах Василия Шукшина нет — не только его жизненный опыт, талант, работоспособность, но и его эрудиция, «насмотренность» (если придумать такое слово по аналогии с начитанностью) — очевидны.
Плюс ко всему, конечно,
Не случайно и Василий Белов писал, очевидно со слов Шукшина, о самоощущении своего друга во ВГИКе: «…отчуждение было полным, опасным, непредсказуемым». Да и Анатолий Заболоцкий сочувственно процитировал в книге «Шукшин в кадре и за кадром» другого шукшинского друга: «Оглядываясь на прошлое, абсолютно согласен с написанным об этом же периоде Саранцевым: “Совершенно ясно, что во ВГИКе с первого курса, а может, еще и с абитуриентских ступенек этого учебного заведения, конфликт Шукшина обострился окончательно, стал социально и этически вполне им осознанным… Вне этого конфликта с окружением — нет Шукшина. Писателя. Режиссера. Актера…”»
Все это очень похоже по тональности на воспоминания флотские самого Шукшина: тот же мотив чужеродности, ложной стыдливости, ощущение враждебного отношения к себе со стороны окружающих. И трудно сказать, так ли все было на самом деле или же стало частью шукшинской авторской легенды, тем более что своим сокурсникам, так же как и сухопутным морякам с «крейсера Лукомского», Шукшин запомнился совершенно иначе, и ни один из них не сказал о нем дурного слова, ни один не упрекнул ни в подражательности, ни в провинциализме, ни в высокомерии, ни в повышенной конфликтности, ни тем более в необщительности или отчужденности.
«Вася Шукшин был яркой фигурой нашего курса, человеком, не похожим ни на кого из нас. Он и приехал-то в Москву с фанерным чемоданом, закрытым на амбарный замок. Первые два года носил морской китель из темно-синей диагонали с черными “гражданскими” пуговицами, на ногах — военные сапоги, — писал в книге воспоминаний «Не утоливший жажды» Александр Гордон, фактически вольно или невольно оспаривая свидетельство самого Шукшина. — У него был тонкий слух, и он на всю жизнь сберег свой неподражаемый говор, интонацию, сознательно не портя правильной литературной речью. Это случай довольно редкий. И поправлять его никто не решался, наоборот, это нравилось. И музыкальным слухом Василий обладал завидным и позже, став мастером, очень точно и кратко общался с композиторами. Как написали бы в анкете, Василий был скромен, честен, естествен и прост. На самом же деле он был внутренне глубок и совсем не прост, были и у него свои бездны — водка, женщины. Но выделялся он в первую очередь внутренней силой, достоинством и чувством юмора, никогда его не покидавшим, что обычно свойственно людям умным, прожившим вовсе не санаторную жизнь. Роста Василий был среднего, даже чуть ниже — хотя и “сибирский медведь”, но на богатыря не походил. Здоровье и в институте было уже неважное, болел язвой желудка. Язву свою по совету друзей усмирял чистым спиртом. Походка вперевалочку, то ли матросская — служил во флоте, то ли от основательного характера. Не любил спешку и в жизни, и на сцене, начинал говорить и действовать только после значительной паузы. С однокурсниками Шукшин держался ровно и доброжелательно. Никого особенно к себе не приближал, наблюдал же и интересовался всеми — и теми, что попроще, и молодой московской интеллигенцией, ее взглядами, вкусами, повадками. Делал это незаметно, деликатно, но видел всех и каждого насквозь, воспринимая их через призму своих взглядов и предрассудков, которых у него было изрядно. Со временем он от них освободился: талант и врожденная совесть сделали свое дело».
Есть в этой книге и такие, затрагивающие повседневную студенческую жизнь строки: «Водку пили частенько, иногда теряя чувство меры. Режиссер Алексей Сахаров рассказал мне как-то о таком эпизоде из этой зловредной серии: по коридору общежития, как по деревенской улице, раскачиваясь из стороны в сторону, шли обнявшись Шукшин и Гордон и очень “музыкально” горланили: “Бывали дни веселые…” Жил он в студенческом общежитии ВГИКа рядом с платформой “Яуза”, в получасе ходьбы до института. Я не раз бывал там, провожая то Шукшина, то Китайского. По дороге говорили обо всем: о ролях, о сокурсниках, о женщинах. Вася — глаза щелочкой, смеются — поправляет: “О бабах, Саня, о бабах, так правдивее”».