Шум и ярость
Шрифт:
И тут раздался голос:
– Братие.
Проповедник не изменил позы. Не снял с аналоя руки, так и стоял недвижно, пока голос затухал в гулких отзвуках меж стенами. Как день от ночи, разнился этот голос от прежнего; печалью тембра напоминая альтгорн и западая в сердца их, он заново звучал там, когда уже и эхо кончило накатывать, затихло.
– Братие и сестрие, – раздалось снова. Проповедник убрал руку, заходил взад-вперед пред аналоем – убогая, в три погибели скрюченная фигурка человека, давно и наглухо замуровавшегося в борьбу с беспощадной землей. – Во мне жива память и кровь агнца божьего! – Сгорбясь, заложив руки за спину, он упорно
По небу рваными облаками плыл день, и тусклые окна зажигались и меркли в призрачных отсветах. Автомобиль проехал, пробуксовывая по песку дороги, и затих вдалеке. Дилси сидела выпрямившись, положив руку Бену на колени. Две слезы проползли по ее запавшим щекам, изморщиненным годами, жертвенностью, самоотреченьем.
– Братие, – произнес проповедник трудным шепотом, не двигаясь.
– Да, Иисусе! – послышался тот же высокий женский голос, приглушенный покамест.
– Братья и сестры! – вновь зазвучали грустные альтгорны. Он распрямился, воздел обе руки. – Во мне жива память про божье ягня и про кровь его пролитую! – Они не заметили, когда именно речь его, интонация, выговор стали негритянскими, – они лишь сидели и слегка раскачивались, и голос вбирал их в себя без остатка.
– Когда долгие, холодные… О братья, говорю вам, когда долгие, холодные… Я, бедный грешник, вижу свет и вижу слово! Рассыпались в прах колесницы египетские, ушли поколенья. Жил богач – где он теперь, о братья? Жил бедняк – где он теперь, о сестры? Говорю вам – горе будет вам без млека и росы спасенья древлего, когда холодные, долгие годы пройдут и минут!
– Да, Иисусе!
– Говорю вам, братья, и говорю вам, сестры, – придет срок для каждого. Скажет бедный грешник: допустите меня лечь у Господа, дозвольте сложить мою ношу. Что же спросит Иисус тогда, о братья? О сестры? А жива в тебе, спросит, память про божье ягня и про кровь его? Ибо негоже мне небеса отягощать сверх меры!
Он порылся в пиджаке, достал носовой платок, утер пот с лица. В комнате стоял негромкий, дружный гул: «Ммммммммммммм!» Высокий женский голос восклицал: «Да, Иисусе! Иисусе!»
– Братья! Взгляните на малых детей, что сидят вон там. Когда-то и Иисус был как они. Его мэмми знала материнскую радость и муку. Она, может, на руках усыпляла его вечерами, и ангелы пели ему колыбельную; и, может, выглянув из двери, видела она, как проходят полисмены-римляне. – Проповедник вышагивал взад-вперед, отирая потное лицо. – Внимайте же, братья! Я вижу тот день. Мария сидит на пороге, и на коленях у нее Иисус, младенец Иисус. Такой же, как вон те малые дети. Я слышу, как ангелы баюкают его, поют мир и славу в вышних, вижу, как дитя закрывает глаза, и вижу, как Мария всполохнулась, вижу лица солдат: «Мы несем смерть! Смерть! Смерть младенцу Иисусу!» Я слышу плач и стенанье бедной матери – у нее отымают спасение и слово божье!
– Мммммммммммммммм! Исусе! Младенче Исусе! – и еще голос:
– Вижу, о Исусе! Вижу! – и еще голос без слов, и еще, – как вскипающие в воде пузырьки.
– Вижу, братья! Вижу! Вижу то, от чего вянет сердце и слепнут глаза! Вижу Голгофу и святые древеса крестов, и на них вижу вора, и убийцу, и третьего вижу; слышу похвальбу и поношенье: «Раз ты Иисус, чего ж ты не сходишь с креста?»60 Слышу вопли женщин и стенания вечерние; слышу плач, и рыданье, и отвратившего лицо свое Господа: «Они убили Иисуса, сына моего убили!»
– Мммммммммммммммммммм! Исусе! Вижу, о Исусе!
– О слепой грешник! Братья, вам говорю, сестры, вам глаголю – отворотился Господь лицом мощным и сказал: «Не отягощу небеса ими!» Вижу, как затворил осиротелый Господь двери свои, как воды, преграждая, хлынули; вижу мрак и смерть вековечную на все поколения. Но что это! Братья! Да, братья! Что вижу? Что вижу, о грешник? Я вижу воскресение и свет, вижу кроткого Иисуса, говорящего: «Меня убили, дабы вы воскресли; я принял смерть, чтоб те, кто видит и верит, жили бы вечно». Братья, о братья! Я вижу час последнего суда, слышу золотые трубы, трубящие славу с небес, и вижу, как встают из мертвых сберегшие память об агнце и пролитой крови его!
Среди голосов и рук Бен сидел, глядел, как в забытьи, васильковым взором. Рядом Дилси сидела вся прямая и немо, строго плакала над пресуществлением и кровью воспомянутого страстотерпца.
В ярком полдне подымались они в город по песчаной дороге среди расходящихся по домам прихожан, что снова уже беззаботно перекидывались словом, но Дилси по-прежнему плакала, отрешенная от всего.
– Вот это я понимаю проповедник! Спервоначала – сморчок сморчком, а после – держись только!
– Уж он-то видел всю силу и славу.61
– Еще бы не видел. Лицом к лицу видел.
Дилси плакала беззвучно, не искажая лица, слезы ползли извилистыми руслами морщин, а она шла с поднятою головой и не утирала их даже.
– Вы бы перестали, мэмми, – сказала Фрони. – Народ кругом смотрит. А скоро мимо белых пойдем.
– Ты на меня уж не гляди, – сказала Дилси. – Я видела первые и вижу последние.62
– Какие первые – последние? – спросила Фрони.
– Да уж такие, – сказала Дилси. – Видела начало и вижу конец.
Когда вошли в город, она остановилась, однако, отвернула платье и вытерла глаза подолом верхней из юбок. Затем пошли дальше. Бен косолапо ступал рядом с Дилси, а Ластер с зонтиком в руке резвился впереди, лихо сдвинув набекрень свою блестящую на солнце шляпу, – и Бен глядел на него, как смотрит большой и глупый пес на проделки смышленого песика. Пришли к воротам, вошли во двор. И тотчас Бен захныкал снова, и с минуту все они стояли и смотрели в глубину аллеи, на облупленный квадрат фасада с трухлявыми колоннами.
– Что там сегодня у них? – спросила Фрони. – Не иначе случилось что-то.
– Ничего не случилось, – сказала Дилси. – Тебе своих дел хватает, а уж белых дела пусть тебя не касаются.
– Ну да, не случилось, – сказала Фрони. – Он с утра пораньше разорялся, я слыхала. Ну, да это дело не мое.
– Ага, а я знаю что, – сказал Ластер.
– Больно много знаешь, как бы не завредило тебе, – сказала Дилси. – Слыхал, что Фрони говорит – что дело это не твое. Ступай-ка лучше с Бенджи на задний двор да гляди, чтоб он не шумел там, пока обед на стол подам.