Шум времени, или Быль и небыль. Философическая проза и эссе
Шрифт:
Душа человека в нашей общественной сумятице оказывалась без присмотра, да и не интересна. Интереснее сатирически изобразить политбюро или кошмары быта – отсюда чернушная литература, где внешняя обстановка не просто фон нашей жизни, а смысл произведения, хорошая пожива для литературно-общественной публицистики. Поэтому «Два дома» не знали, куда отнести, по какой рубрике. А это был вполне реалистический текст о душе и ее мытарствах. Ведь, несмотря ни на что, жизнь продолжалась, люди любили друг друга, рождались дети, росли и, слава Богу, читали книги, которые строили их душу. Ведь подлинный реализм рожден интуицией христианства, которое говорит нам, что рая на Земле не бывает, что «сей мир» подвластен злу, но человек все равно должен учиться сохранять спокойное достоинство, ибо награда человеку (и художнику в том числе) будет дана в мире ином.
Главное, что я вынес из своей семьи, кредо, которое там сформировалось, что стремиться к успеху и славе неприлично,
Писатель – должность независимая. Никто не назначит, никто не уволит.
Европейцы и американцы пишут, чтоб прославиться, а в результате заработать денег. Пафос Мартина Идена и, наверно, самого Джека Лондона. Мечтал ли я о славе? Честно говоря, не очень. Может, к старости заметят, определят твой масштаб. Но хотелось так, чтоб миновать всяческие литературные кухни. Думал ли о деньгах? Тоже нет. Может, поэтому никогда мое писательство не принесло ни разу ощутимого заработка. На литературные доходы жить не пришлось ни разу.
Уважая оппонентов режима, относиться к нему всерьез я уже не мог. Более того, нормальная (то есть трудная, тяжелая, всякая) человеческая жизнь казалась более важным предметом для размышления и изображения, нежели власть имущие и их приспешники (разве что на факультативных правах). Я режима побаивался, но сущностного смысла в нем не находил. Выдохся за годы этот смысл, ничего не осталось. Гораздо важнее, мне думалось, понять сущность той нашей жизни, в которой мы жили, расплачиваясь душами за свое время. И я писал о том, что видел и чувствовал. Ведь жизнь пробивалась сквозь прогнившие прутья советской клетки. Но существовала, конечно, в ее терминах и стилистике. Эту метафизическую стилистику тех лет, вырастающую из быта, я и хотел уловить.
Столкновения моих героев-интеллектуалов с «народом» всегда почти печальны и конфликтны. Разумеется, моя простая бабушка, сельская учительница, приучившая меня читать, была самым близким мне человеком. Зато остальные люди «из низов» все больше страшные, уродливые в своей тупости люди. Такова жуткая семипудовая баба в «Мутном времени» – ужасный символ «почвы»: «Рот похабный, сальный, вечно жует что-то, глазки узкие, заплывшие, и вонючая, как протухшее мясо». Или в повести «Соседи», например. Интеллигенты собираются на «идейную» вечеринку с «изюминкой» – «нутряным» письмом «простого русского человека», «эпосом», «святым источником». Посиделка превращается в некрасивую пьянку, где звериные инстинкты находят выход в откровенном и наглом насилии над девушкой. Насилие не состоялось, хотя «близко к тому», как не состоялось потом и насилие над героями в более страшном варианте – в виде пьяного блатного из народа, «мстителя» с ломом. И если спасителем Даши становится рефлектирующий интеллигент Павел, то его самого спасает недолгий сосед по коммуналке Вадик: «Что, Павел? Ума прибавил? Ну, блин, скажи спасибо, что мы твою бестолковку надвое не раскололи!.. Поал? Против лома нет приема». И все споры о народе, звучавшие за столом на «интеллигентской» вечеринке, оказываются ненужным сотрясанием воздуха под визг пьяных частушечников во дворе.
Жизнь кажется затянувшимся дурным сном. Что вполне соответствует известному барочному принципу – жизнь и есть сон.
Маленькая повесть «Сто долларов» («Звезда», 2011, № 4) – о том, что кровные родственники зачастую совершенно посторонние друг другу люди. То братство, о котором мечтал Достоевский в «Братьях Карамазовых», бывает, оказывается возможным с кем угодно, но не с родным братом. Более того, здесь, как мне кажется, я опирался на архетип, классический в европейской литературе. Я говорю о «Гамлете» Шекспира, о «Разбойниках» Шиллера, где младший брат уничтожает или пытается уничтожить старшего, чтобы поменять естественный закон первородства.
Критики писали, что рассказ В. Кантора «Смерть пенсионера» весьма скупо рисует картины, зато передает и порождает мысли со степенью достоверности на грани ощущения телепатического сеанса. Такого рода эффект возникает не очень часто, но это и есть, на мой взгляд, признак искусства, художественности. Скудная детализация окружающих Галахова предметов порождается не только свойством моей стилистики, но еще и скупостью общественной реальности по отношению к главному герою, погибающему от моральной тупости окружающих его людей. Мне кажется, что доминантой рассказа становится описание процесса ухода из жизни одного из лучших представителей рода человеческого, не выдержавшего бессмысленности человеческого мира. Когда я писал рассказ, я вспоминал и «Превращение» Кафки, и определение ада, которое давал герой Достоевского: «невозможность любить». Ведь библейского и посмертного ада нет (так я полагаю), зато окружающая нас действительность – это и есть ад, местами, неплохо обставленный. Поэтому мой герой осужден на этот ад, как и любой другой человек, без вины виноватый, однако, и в этом держится достоинство его личности, сохраняет в себе способность любить. По модели, с математической точностью выявленной Яковом Беме: «ангел посреди Ада находится в Раю». Это произведение – отнюдь не только о страданиях современных пенсионеров. Здесь фиксируется феномен, который уже давно был зафиксирован в русской и мировой литературе: чем человек сильнее чувствует потребность любви и готов сам отдавать свою любовь другим, тем меньше он ее получает со стороны окружающих.
Происходит тихое и разрешенное законом убийство ближнего с помощью отказа ему в уважении и любви, одинаково опасное и для того, кого таким образом убивают, и для человека, проявляющего душевную скупость. Скупой платит дважды – и за себя, и за другого, которому он недодал. Безответная любовь гениального человека, живущего в контексте нелюбви и бытовой пошлости, – основная тема рассказа «Смерть пенсионера». Эти условия, для себя самих и для Галахова, организовали его ближние – родные и неродные люди, все одинаково чужие ему в морально-общественном аспекте и одинаково чуждые ему онтологически. Во время его похорон один из его друзей плаксивым голосом констатирует, что, дескать, ты-то попадешь в рай, а нам, несчастным, что суждено? В свое время русский философ Николай Федоров, отвечая на вопрос, что заставило его прийти к идее «супраморализма», требующего тотального служения каждого всем и всех – каждому, говорил, что основанием тому было раннее понимание того, что не только чужие люди не стремятся к братским отношениям, но что даже родные братья оказываются не просто чужими, а враждебными друг для друга. Братство – тонкий механизм, для его существования необходима взаимность, его можно описать как взаимную и неэротическую любовь. В одиночку братство не образуется, почему жизнь человека, наделенного щедростью души и умением любить, пребывающего в обществе тех, кто любить не в состоянии, – самая сюжетно распространенная коллизия трагических текстов мировой литературы.
Русское общество с энтузиазмом трясет большой баобаб, на котором сидят все его старики, а падающих с почетом (или без оного) хоронит. Общество, которое вытряхивает на кладбище своих стариков, как крошки со скатерти после сытного обеда, недостойно называться сообществом людей. Лучшее из сравнений, которое приходит автору в голову в связи с этим, заставляет подумать о каннибалах центральной Африки. Правда, поедая своих стариков, каннибалы верят, что вещество тел, в виде пищи входя в их живую плоть, тем самым продолжает свое существование. Наше общество лишено столь изысканной мотивации – стариков просто вывозят на кладбище, ликвидируя материально. Интересна была реакция итальянской славистки, которая задала мне в письме вопрос: «Владимир, как вам мог прийти в голову такой сюжет, вам, успешному ученому, автору многих книг, профессору самого престижного университета в Москве?» А ответ был простой, ответ, в который она не поверила, хотя он, собственно, раскрыл методу писательского творчества. Я вдруг вообразил, что лишился работы, что пенсионный фонд определил мне «срок дожития» (это и вправду существует такой термин в русском пенсионном законодательстве), что отныне я должен выживать на мизерную пенсию. А еще мой герой теряет любимую женщину и должен выживать один.
Но при этом, надо сказать, что главным творением моей писательской жизни был роман «Крепость», самый большой по объему, почти 40 печатных листов, который только что вышел. В нем 592 страницы. Писал я его почти 24 года, и столько же лет ушло на публикацию (промежуточные варианты – их было два – не в счет). История писания и публикация этого романа научила меня главному. Критика прошла мимо. Читали друзья и знакомые, им нравился роман. Я даже начал подсчитывать отклики. Их случилось около тридцати. Все, правда, упоенные, но это все же не то, что ожидает любой писатель. Хотя именно неуспех романа дал окончательную закалку моему, так сказать, стоицизму, если можно сюда отнести этот термин. Во всяком случае, умению жить и писать вне успеха.