Шум времени, или Быль и небыль. Философическая проза и эссе
Шрифт:
Вступление. Что значит быть писателем
Когда писатель выходит к читателю, спустя десятилетия после публикации его первых текстов, можно сказать, что у писателя было время для осмысления причин и задач своего творчества.
Конечно, писать о своем творчестве, на первый взгляд, может показаться не очень скромным. Но не я первый, не я последний. О своем творчестве писали все: от великих – Достоевского и Томаса Манна – до писателей, на мой взгляд, среднего ряда. Писал уже и я, поэтому выступление перед разными слушателями меняет не суть дела, а только аудиторию. Но, тем не менее, именно изменение аудитории требует от автора предварительного рассказа о своем пути.
Мною написано довольно много. Но вот главная особенность моего творчества, это его двусоставность – моя «двудомность». Это определение первый предложил знаменитый русский историк советского времени Натан Эйдельман. Он произвел это прилагательное
Что толкало меня писать?
Впрочем, это как раз те два вопроса, которые мне постоянно задают: 1) что для меня первично – проза или наука? И 2) как получается, что я так много пишу? Или перефразируя второй вопрос: когда я пишу, что так много успеваю? На второй вопрос я обычно отвечаю: лучше спросите, когда я не пишу. Скорее всего, я пишу всегда. Дело в том, что я всегда хотел писать, лет с десяти.
До этого (и позже) я всегда хотел читать. Читал я очень много и очень беспорядочно. И Жюль Верн, и Фенимор Купер, и Тургенев, и Толстой, и Пушкин, и Достоевский, и Камю, и Декарт, и Спиноза, и Фейербах. Не могу здесь не сказать о любимых чешских писателях. Уже в подростковом возрасте я открыл для себя одного за другим – Гашека, Карела Чапека и чуть позже пражского гения Франца Кафку. Лет до двенадцати я читал и перечитывал «Швейка», многие сцены и фразы до сих пор помню наизусть. Чапек – это, конечно, «Война с саламандрами». Кафка – это было потрясение, которое не прошло до сих пор. О Кафке я писал потом не раз. Милана Кундеру принесла в наш дом дочка. Но это уже было много позже. Было бы неправильно, если бы я миновал великого чешского мыслителя и историка русской философии. Я говорю о книге «Россия и Европа» Томаша Гаррига Масарика. И не то поразительно, что он был первый чешский президент. Писателем был и Черчилль. Тоже государственный деятель. Но если Черчилль был страстным врагом России, то Масарик после революции пытался спасать, как мог, русских интеллектуалов.
А интеллектуал на то и интеллектуал, что он не может жить, не думая, не читая и не занося свои мысли на бумагу. Во всяком случае, когда я не пишу и не читаю (всякое ведь бывает в жизни, занимаясь какой-либо казенной работой), я заболеваю. Заболеваю в буквальном смысле слова. И единственное лекарство – снова вернуться за письменный стол. Так я всю жизнь и делаю.
Прозу я писал, начиная лет с четырнадцати (и это ответ на первый вопрос). Но ранним писателем я не стал, может, и к счастью. Мои друзья, которых тоже не печатали, не хотели дальше учиться, сочтя, что для писания им хватит школьного образования, и уходили в дворники.
Идти в дворники и сторожа я не хотел, мне это было неинтересно. А поскольку вырос я в профессорской квартире, то жизнь ученого казалась предпочтительной. Мне было понятно, что жить на публикации своей прозы я не смогу. Таким образом, я оказался в науке. Тоже с немалым трудом, впрочем, сейчас речь о другом. Самое важное, что эта часть моей жизни стала не менее важной. Сейчас я сам себе задаю вопрос, почему мои тексты вызывали в свое время отторжение журнального руководства. Припев был один: вы не так пишете. Как не так? В советское время эта фраза была понятна: не по-советски. А после перестройки? А, кажется, дело просто. Журналы ориентированы на потребителя. А потребитель потребляет либо ту форму и содержание, что ему известны, либо откровенное постмодернистское штукарство.
Так что первично у меня – проза. Но если вспоминать разнообразные философские идеи на этот счет, то напомню, что литература всегда одухотворялась философией: от Шекспира и Гете до Достоевского и Томаса Манна. Просто растут они из одного корня: из любопытства к миру – своему и окружающему. Порой это любопытство очень мучительно, приходится пробиваться к пониманию. Как в литературе, так и в философии. Но просто ничего не бывает. Но здесь трудность связана с удовольствием. Когда пишешь (все равно – прозу, литературоведение, философию), то жизнь твоя полна.
Я в тридцать лет защитил кандидатскую по русской философии. Два года я читал только философские тексты, не прикасаясь к пишущей машинке, чтобы сочинять прозу. И после защиты я вдруг почувствовал, что чего-то я в жизни упускаю самое для меня главное. Вот тогда я и понял, что если я не попытаюсь осознать себя, то просто попусту проживу свою жизнь. И я принялся за повесть, которая потом получила название «Два дома».
Это первая, как мне показалось, получившаяся вещь, где я впервые осмелился писать так и то, что думал и чувствовал, ни на кого не оглядываясь. Эта повесть, строго говоря, не сочинялась, а как-то сама собой написалась. Я был в тяжелой депрессии, пытался из нее выйти, слушал (романс на слова Есенина) в сотый раз словно про меня сочиненные строчки: «жизнь моя, иль ты приснилась мне»? Мне уже тридцать лет. Все, что писал раньше, не то. Занялся наукой, защитил кандидатскую, и вдруг: а зачем? А что дальше? А какое отношение имеет это к моей сущности?
Ответ один – nosce te ipsum (латинская фраза, вынесенная мной с первого курса филологического) – «познай самого себя». То есть надо понять свои истоки, которые привели к той психологической сущности, которая реагирует на мир только ей одним свойственным образом. Вся моя проза писалась затем, чтоб решить мучавшие меня житейские (то есть – особенно поначалу – семейные), душевные, духовные, общественные проблемы. Безо всякого расчета, тем более безо всякой надежды на публикацию. И уж совсем я не надеялся на процветание, каким процветали официальные писатели. Такого (публикации) просто не может быть – вот и все. То, что я пишу, это не то, что печатается в советской и диссидентской литературе. Все старались создать «нетленку». К этой цели стремились помыслы всех мне известных пишущих. Нет, не хотел, да и не очень-то надеялся. Надеялся на что-то, быть может, более важное. Подспудная тема была – судьба мамы, генетика, ее столкновение со свекровью, верной партийкой. Было желание, как я сказал однажды своему другу, замечательному писателю Владимиру Кормеру, написать «объективку» – ровно то, что чувствую, думаю, понимаю, изображая ту реальность, которую я помнил, без игры в стиль, слова, и уж, конечно, без политической актуальности. Злободневности не должно быть. Позднее, уже во второй половине 80-х, Владимир Амлинский (журнал «Юность») испугался, что я перебил у него актуальную тему – о гонении на генетику, – и потерял рукопись повести. Опубликовав свою повесть о своем отце. Я в обиде не был. Воспринимал, как должное. И не должны были меня печатать. Я ж для себя писал. А такого не бывает, чтоб написанное для себя воспринималось в общем ряду того, что требуют издательства. Хотя втайне я, конечно, был уверен, что написанное для себя важно как раз всем.
Но было одно, исполненное тогда решение (а тогда это было не просто, ибо мы не знали ни Пруста, ни Томаса Вулфа), – писать о себе, себя сделать предметом исследования. Создать свою субъективную эпопею. Зачем? Затем, что здесь я могу не врать, я пишу только то, что знаю о человеческих переживаниях, не романизируя их, но помня, что каждый написанный писательским пером эпизод несет тяжесть – символы человеческого бытия. Научился такому подходу к литературному сочинительству, конечно же, у Толстого и Достоевского, которых читал и перечитывал, начиная класса с седьмого, а из западных – у Стендаля и Бальзака. И, кажется, у Льва Толстого вычитал, что если сумеешь открыть себя, познать себя, то тем самым это будет интересно и другим людям, ибо на самой большой глубине у всех душ общий исток. Не случайно же, я читаю про переживания дворянского мальчика Николеньки Иртеньева как будто про самого себя. Если же говорить о символике, то само заглавие говорило о двудомности человеческого бытия, а потому к каждому относится, да и себе напророчил: две жены, две профессии. Причем писательство дорого мне так же, как и мое философствование по поводу русской культуры.
Прочитав повесть, отец сказал: «Ты сделал нечто более важное, чем разоблачение культа личности, обличение кошмаров сталинизма. Ты рассказал о душе, сказал тем самым, что, несмотря ни на что, личность не погибла, что росло поколение, которое сызнова хотело чувствовать, думать, ощущать свою особность. Рассказал о душе, о чем вообще перестали писать, а тем самым показал, что душа сохранилась, или возродилась – уж кто как поймет, если поймут, ибо заглушен слух политической и этнографической злободневностью». Для меня это было важно, хотя тогда я не очень ему поверил, когда отец сказал: «Это совершенно не похоже на то, что делают у нас. Ты сумел шагнуть в другую область, которая нынешней литературой забыта. Пусть не печатают, но ты можешь гордиться, потому что сумел в себя заглянуть и не соврать. Они пока этого не умеют. Даже певцы оттепели вроде Аксенова и Вознесенского. Только лозунги о свободе личности. А настоящая свобода – в самопознании». Мама прочитала позже и сказала, что все так оно и было, как я написал. Я возразил. И мы с ней, разбирая эпизод за эпизодом, увидели, что фактически все эпизоды придуманы, да и персонажи тоже. Что-то было. Однако, точным… Что же? Отец назвал это верностью изображения системы человеческих отношений, точностью передачи душевных переживаний и атмосферы эпохи. Отцу я хотел верить, но, казалось, что он просто ищет в том, что сделал сын, нечто хорошее, чтоб его поддержать. А как другие?.. Почему апеллирую к отцу? Отец был один из крупнейших наших культурфилософов. И его слово очень много для меня значило.