Схватка
Шрифт:
Глава 8. «Хованский идет»
На Купаловскую ночь Кмитич со старшим братом вновь искали заветную папарать-кветку.
— Вон там! — восклицал брат, и Кмитич поспешил за мелькающей во тьме спиной Миколы. Вот он подходит к кусту, который светится изнутри, словно там собрались светлячки, раздвигает траву. На земле лежит лист. А на нем лишь одно слово — Хованский…
— Просыпайтесь, пан полковник! Вам срочная депеша! — тряс за плечо Кмитича ротмистр Сорока.
Кмитич вскочил, оглядываясь по сторонам.
— Который час?
— Час ночи, пан Кмитич, — Сорока протягивал ему письмо, — очень срочно. Только что курьер от ваших партизан доставил. Коня загнал, хлопец. Так спешил!
Кмитич быстро
— Черт! — Кмитич вскочил с ложа и стал спешно одеваться. Через пять минут он уже настойчиво заставлял адъютанта Паца разбудить гетмана.
— Что? Москали объявились? — с недовольным видом показалась заспанная физиономия Паца.
— Хованский объявился! Под Оршей! — Кмитич протянул гетману письмо от Елены. — Вот, мне партизаны весточку прислали. А это значит, что гореть нашим городам Витебского воеводства снова. Надо на север двигать. Да побыстрее, утром!
— Не кипятись, полковник, — Пац любовно расчесал ладонью свои пышные усы, — ишь, какой ты быстрый! Это отвлекающий маневр царя, чтобы разъединить нас. Хованский специально там появился с малой силой, чтобы мы думали, что царь на Витебск идет. А на самом деле самые главные дела здесь происходят!
— Нет, — протестовал Кмитич, — плохо вы, пане, Хованского знаете. Это хищник! Он пока не отомстит за поражения, не успокоится! Я с ним лично разговаривал. Он мне мстит. Городу моему, земле моей мстит! Он опасен, пан гетман!
И как бы не хотел Пац идти на север, Кмитич уговорил его дать несколько хоругвий, чтобы встретить Хованского «по чести».
— Ладно, — согласился Пац, — одной тысячи тебе, думаю, хватит.
— Ой, мало будет, пан гетман! Дай хотя бы две тысячи с половиной! Три — самое то!
— У меня, сам видишь, не орда московская! Людей по пальцам пересчитать можно!..
В конце концов сговорились на двух тысячах пехоты, драгун и полуторасотни гусар. Пушек Пац совсем не дал. Но Кмитич и не настаивал, считая, что с пушками его марш-бросок на север не будет столь быстрым. Кмитич лишь прихватил две легкие пушки собственной конструкции, поставленные на салазки, которые в случае бездорожья можно было нести драгунам в разобранном виде.
Кмитич торопился. Знал он, что Елена костьми ляжет, но предпримет или уже предпринимает попытку защитить Оршу. Знал он, что для сравнительно небольшого отряда партизан это есть почти самоубийство.
В теплой длинной шубе и большой лисьей шапке Петр Хованский сидел в седле белого, как снег, коня рядом с отцом, Иваном Хованским, хмуро глядящим из-под кустистых бровей на огонь, охвативший крыши оршанских хат. Петр искоса посматривал на отца, не решаясь спросить, почему и отчего он так ненавидит эту землю, эти города и села, откуда их род Хованских берет свои корни. Петр всегда боготворил места своего детства, знал он и то, что его отец еще мальчишкой бегал по литвинским улочкам и переулкам, пока его отец, дед Петра, не оказался в Москве на царской службе. Сам Петр, конечно же, никакой Литвы не ведал, не знал. Он впервые близко познакомился с ней лишь в плену, где к плененному княжичу, впрочем, относились хорошо. Помнил он и Кмитича, которого так сильно ненавидит его отец. Этот молодой и легкий в общение пан также понравился Петру, понравилось открытое чистое лицо Кмитича, его шутки, свобода и простота движений, какая-то душевная легкость… Кмитич абсолютно дружелюбно относился к пленному Петру, спрашивая в чем тот нуждается, как заживает рана на голове, будто и не сам нанес ее в бою. Удивительный человек! И Петр как-то не мог заставить себя думать о Кмитиче, как о лютом враге достойным смерти. Другое дело отец. Он готов, кажется, все сжечь и спалить в этой земле, земле, где не то чтобы людей не осталось, но, кажется, даже и домашних животных. «Если после войны к нам отойдет все Витебское воеводство, то где брать ремесленников, строителей, пахарей, чтобы как-то возродить край? — думал Петр, задумчиво поглаживая окладистую светло-рыжую бородку. — Ведь и рабочей скотины, куда не глянь, не видать. Где брать все это?» Петр знал, что много мастеровых людей вывезено в Москву из Полоцка, Орши, Витебска, Борисова… Знал, что эти люди уже не вернутся, ибо при обмене пленными московиты даже не рассматривали «черный люд» как пленных граждан Литвы, полагая, что все они уже граждане Московии и никакому обмену или возврату не подлежат. Таковых пленных набиралось около трехсот тысяч человек, силой вывезенных из Литвы в Московию, проданных туркам…
Петр уже однажды пытался поговорить с отцом по поводу безрассудного уничтожения литовской инфраструктуры, уничтожения, которое не идет на пользу даже самому царю, если уж он так претендует на Полоцк и Витебск. Но, похоже, его отец уже давно превратился в полковника Чернова, которого сам в свое время не любил за его жестокость и любовь к пыткам. Сравнивая отца с Черновым, Петр грустно думал, что война уродует многих людей, превращая их в бездумное оружие, смысл которого в том, чтобы просто убивать, жечь и ни о чем больше не думать. Не мог Петр забыть и поразившего его до глубины души эпизода с обменом пленными. Было это три с половиной года назад. Польный писарь Полубинский прислал своих солдат с московскими пленными воеводами Савой Мышецким и Лукой Граматиным. Была договоренность об обмене на литвинских пленных. Но Иван Хованский обманул Полубинского: вместо обмена на отряд литвинов налетели конные ратники. В короткой стычке литвины были перебиты, кто мог бежал, бросив обоих пленных воевод московитам… Без всякого обмена… Петр был в шоке. Он считал себя русским князем, рыцарем и действовать предпочитал по рыцарскому благородному кодексу. Но его отец, человек, которого в свое время он так безмерно уважал, демонстрировал разбойничьи привычки, которые даже ордынскими было трудно назвать, ибо Орда все же являлась государством правовым, пусть эти права и законы разительно отличались от европейских.
Петр считал себя христианином… И смотреть не мог на то, что творят царские чиновники с пленными литвинами, продавая их туркам, горским черкесам, кизильбашам… «Может у коренных московитов и морали-то христианской нет?» — спрашивал себя Петр, но тут же получал ответ: есть-таки, когда надо мораль! Так, когда за окольничего Щербатова литвины требовали выкуп, то московские послы вдруг стали протестовать и в листе Шкловскому коменданту апеллировали как раз христианской моралью, мол, «христианское ли то дело, чтоб христианину христианами, как скотом торговать и прибыли по-бусурманску искать?»
— А сами вы лучше? — не выдержав спрашивал тогда послов Петр…
— Разве так можно поступать? — укорял отца Петр за вероломный захват Мышецкого и Граматина, — это же нечестно!
— На войне главное победа, — отвечал князь, — а как ты ее достиг — это твое дело. Обманул неприятеля, значит умнее, значит победил! Обошел, ударил в спину — значит ты хитрее и опять победил!
Но Петр все равно этой монгольской философии понять и принять не мог. «Ведь отец родился русским рыцарем! — думал в ужасе Петр. — Это я родился московитом! Так почему меня все это возмущает, а его нет? Так ли сам отец воспитывал меня в детстве?»
— Мы же себе хуже делаем, — возмущался Петр, — нам же больше доверять не будут! А если меня пленят или тебя? Ведь литвины уже не захотят нас менять, боясь обмана. На первой сосне повесят, как бешеных собак! На корм воронам пустят!
И верно… Очень скоро в плен попал и сам Петр. И если бы не Кмитич, то кто знает, может литвины и не стали бы менять его, а просто в отместку убили бы, в духе Хованского-старшего.
В принципе, Петр знал, почему его отец проявляет такое рвение в захвате Литвы — хотел быть здесь главным, местным царьком, считая своей Литву по праву рода Гедиминовичей.