Швейцер
Шрифт:
«Понемногу в нашу европейскую мысль приходит понятие, что этика имеет дело не только с человечеством, но и с животными тварями. Это начинается со святого Франциска Ассизского. Объяснения, приложимые только к людям, должны быть отброшены. Тогда мы придем к тому, что этика — это уважение ко всякой жизни».
Швейцер дает здесь простейшее из определений своей этики («Добро — это поддерживать и развивать жизнь; зло — это вредить жизни и разрушать ее») и говорит, что самое полное свое воплощение в отношениях с другими людьми эта этика находит в любви.
Швейцер отмечает, что в мире падает цена жизни и уважение к ней и в лучших и в худших из людей. Но он позитивист и рационалист, он верит во всемогущую мысль и в человеческий дух, верит,
«В наши дни наблюдается отсутствие мысли, которое характеризуется презрением к жизни. Мы вели войны из-за споров, которые могли быть решены силой разума. И никто не победил. Война убила миллионы людей, принесла страдания и смерть миллионам невинных животных. Почему? Потому что мы не обладаем высшим рационализмом уважения к жизни. И оттого только, что мы еще не обладаем этим, один народ боится другого народа и пробуждает страх в другом».
Швейцер бросал мысли, выношенные долгим раздумьем, сочувственной академической аудитории, но, увы, в бурном море предвоенных страстей круги не расходились далеко. Приближалась новая война и с ней волна небывалого еще одичания. Только после войны, еще через четверть века, идеи Швейцера зазвучали на всех языках мира, в том числе и на родном его немецком языке.
Мы оттого с такой подробностью остановились на лекциях, прочитанных в Оксфорде, что в них содержатся основные идеи третьего тома главной философской работы Швейцера. В работе над этим томом у Швейцера наступал мучительный, хотя и вполне плодотворный, момент. Он стал сокращать, «ужимать» разраставшуюся работу, и при этом некоторые части ее он решил выпустить отдельно для того, чтобы не делать книгу необъятной. В том же 1934 году он подготовил для издания у Бека в Мюнхене «Мировоззрение индийских философов». Личный друг Ганди Чарлз Эндрюс, а также видный пражский индолог профессор Винтерниц помогли Швейцеру подготовить это издание. Швейцер писал, что если бы он был знаком со столь же авторитетными синологами, то он непременно выпустил бы еще и книгу о классической китайской мысли, перед которой испытывал глубочайшее восхищение.
В ноябре 1934 года Швейцер читал в Эдинбурге лекции, посвященные главным образом этике и натурфилософии. Он рассматривал здесь эволюцию человеческой мысли, начиная с великих мыслителей Индии, Китая, Греции и Персии.
В Эдинбурге Швейцера познакомили с коллегой, знаменитым английским врачом сэром Уилфредом Гренфеллом, который, подобно Швейцеру, уехал далеко из дому — лечить население Лабрадора. Вот как вспоминает Швейцер об этой встрече:
«Мы сразу начали расспрашивать друг друга об организации больницы. Его больше всего беспокоило, что в периоды миграции время от времени исчезают олени; меня беспокоило, что по вине змей и воришек пропадают козы. Потом мы оба расхохотались: мы беседовали не как врачи, озабоченные здоровьем пациентов, а как фермеры, озабоченные состоянием скота».
Перед уходом хозяин дома попросил их расписаться в «Книге гостей». Швейцер посмотрел на симпатичного, худенького, седого Гренфелла и написал под его росписью: «Гиппопотам рад познакомиться с белым медведем».
В Лондоне Швейцер встретил одну ламбаренскую знакомую: он заглянул в зоосад знаменитого Риджент-парка, где жила теперь его любимая дикая свинья Текла. Вот что рассказывает о ней доктор:
«Она привыкла бродить по территории больницы, как собака, и так пристрастилась к молоденьким цыплятам, что мне пришлось выбирать: убить ее или отправить в зоосад. Здесь она стала такая прилизанная и так лоснилась, что я еле узнал ее; но, когда я ее погладил, она признала меня и хрюкнула. „Ах, Текла, — сказал я ей, — ты стала настоящая гранд-дама, но я не уверен, что ты не предпочла бы лакомиться цыплятками!“
В Англии его принимали с теплотой, и он все больше чувствовал здесь себя дома. Над Германией сгущались тучи. Он получил несколько писем от старых друзей и коллег, все примерно одного содержания:
«Когда приедешь
До французского Эльзаса, впрочем, «новый порядок» еще не докатился, и в день шестидесятилетия Швейцера Страсбург назвал в его честь один из своих прелестных парков.
В ноябре Швейцер должен был вернуться в Эдинбург и прочесть второй цикл лекций. Ему было уже за шестьдесят — возраст, в котором уважающие себя чиновники колониальной габонской администрации, как правило, отходили в небытие. Он работал, как целое министерство, набитое чиновниками, и считал, что ему еще рано отдыхать. Когда один из репортеров спросил его, почему он не хочет просто путешествовать и осматривать достопримечательности Англии, он ответил, что туризмом он думает заняться после семидесяти пяти лет. А в ту весну он решил воспользоваться полугодовым промежутком, остававшимся до нового курса лекций, и поехать не в Лозанну и даже не в Гюнсбах, а в Ламбарене.
Ламбарене встретило его своими обычными заботами. Доктор Гольдшмидт был по горло занят операциями. С лесоповала все чаще привозили искалеченных: рабочие из глубинных районов без должного страха смотрели на подъезжавшие вагонетки и пытались остановить их рукой, лесоторговцы же думали только о своих прибылях. И доктор Швейцер с грустью отмечал, что пациентов от всех этих колонизаторских затей у него все прибавляется и прибавляется — малярийные, покусанные, покалеченные...
По-прежнему было много отравлений, и в одном из писем Швейцер восклицает: «Что за жуткое место Экваториальная Африка с ее бесчисленными трагедиями, в числе которых отравление играет столь заметную роль!» Мысль о яде редко покидает габонца. Однажды доктор слышал, как один пациент, которому он под наркозом выскребал язву, рассказывал другому: «Да, Доктор хотел меня убить. Он положил мне яду в нос, и я умер. Только яду у него было недостаточно, и вот я ожил!»
Доктор Гольдшмидт добился в это время хороших результатов в лечении слоновой болезни, и Швейцер с торжеством писал об этом друзьям.
Штат в больнице Швейцера все время менялся: менялись не только врачи, но и санитары. В трудный год нового строительства снова ушел от доктора бесшабашный Джозеф. «Заработок больше не удовлетворяет его, — с раздражением и грустью записал тогда доктор. — Он женился и хочет испортить свою жену, энергичную ирассудительную женщину, европейскими одеждами, как несколько здешних лесоторговцев уже испортили своих жен. Но на жалованье санитара ему не сделать этого, потому он и решил заняться лесоторговлей». И, излив свое раздражение безрассудством этого взрослого ребенка, доктор записывает с грустной нежностью: «Отъезд человека, который был моим помощником с первых дней, огорчает меня, но мы остаемся добрыми друзьями. Если одному из нас понадобится помощь, другой непременно ее окажет, а Джозеф продолжает именовать себя „Первый медицинский помощник доктора Швейцера“.
Впрочем, ведь в эти годы Джозеф был уже далеко не единственным габонцем-санитаром. Были другие, уступавшие старому Джозефу в веселой бесшабашности и знании языков, но зато превосходившие его медицинскими знаниями, преданностью больнице, старанием, беззаветностью. Это были «молодой Джозеф», санитар Булинги, сестра Доминик, окрестившая своих дочек Мадам Матильда и Мадам Эмма.
Когда Швейцеру пришлось, наконец, расстаться и с Булинги, он писал друзьям:
«В начале апреля Булинги, один из первых моих африканцев-помощников, вернулся в свою деревню, километров за двести отсюда к югу. Он прослужил у меня десять лет. Он обслуживал палату послеоперационных больных и помог спасти множество человеческих жизней... Он болел последние три года и выполнял у нас легкую работу, но теперь он больше уже не в силах выносить тоску по родной деревне. С грустью мы следили за его лодкой, уносившей от нас верного старого помощника».