Сибирь
Шрифт:
ГЛАВА ВТОРАЯ
Ни в Нарыме, ни в Каргасоке Епифаи Криворуков не задерживался. И там и здесь ночевали, отдохнули, покормили коней — и дальше. Даже в магазины не заходпли, проезжали мимо кабаков и винополок. Епифан куда-то явно торопился. Поля попыталась разведать у свекра, что и как, к чему такая спешка. Но в ответ Епифан лукаво прищурил глаз и, обдавая ее клубами пара, вырывавшегося на морозе из его глотки, сказал с усмешкой:
— А кто зевает, Палагея, тот воду хлебает.
"Наверное, остановимся в Усть-Тымском. Там как раз в это время остяки
Но вот странно: и в Усть-Тымской Епифан не задержался. После ночевки помчались по накатанной полозьями дороге и все — к северу, к северу. "Неужели решил Епифан Корнеич до самого Сургута добраться?
Какая у него там корысть возникла?" — думала Поля, посматривая из кошевы на безорежные просторы.
Если скучно и однообразно в Нарыме летом, то о зиме и говорить не приходится. Куда ни кинь взгляд — снег, снег, снег. Бело до рези в глазах. Не только озера и реки, луга и гривы запорошены снегом — прибрежные леса и те тонут с макушками в сугробах. Редкоредко на этом необозримом белом поле покажется бурое пятно и по горизонту пробежит черпая полоска.
Когда прищуришь глаза да посильнее напряжешь зрение, то и гадать не пужног что там телшсет. Как ни силен тут временами мороз, как пи беснуются вьюги, а все же нарымская земля живет своей подспудной жизнью. Her в природе сил, которые могли б заковать ее намертво. Бурые пятна на снегу ни больше ни меньше как наледь. Бьют из-под земли ручьи, выбрасывают на поверхность ржавую воду, и никакой снег не может пригасить этот густо-рыжий, с красным отливом цвет.
Иной раз нападает снегу на четверть — на две. Ну, кажется, исчезло пятно навечно! АН смотришь, через день-другой снег пропитался ржавчиной, как марлевый бинт кровью свежей раны. А черные полоски вдали — это кромки нарымских урманов. Почти на всем протяжении Обь течет под стражей берегов в два яруса.
Первый ярус — это кромки поймы, по которой в паводок распахивает свою силушку могучая река. На пять, на десять, а то и больше верст отодвигаются тогда ее берега. Только высокие яры и холмы, заросшие на сотни и тысячи верст лесом, смиряют буйный нрав разлившейся реки. Уж тут, как она ни бьется волной, как ни точит остриями своих струй спрессованную веками землю, — вырваться никуда не может. Материк — так зовут в Нарыме эту твердь, не подверженную наводнениям. Жители края хорошо знают крутой нрав реки. Деревеньки, заимки, стойбища остяков и тунгусов лепятся непременно на материковом берегу. Здесь, под защитой сосновых и кедровых лесов, спокойнее не только в половодье — весной и летом, но и зимой, когда метели сдирают с промерзших рек и озер снеговой покров, поднимают его до небес и земля тонет в непроглядном сумраке, как тяжелая, промокшая насквозь коряга в реке.
Поле нравилось необъятное нарымское раздолье.
"Экая ширь! Вот где есть разгуляться и ветру и человеку", — думала она. Но белый безмолвный простор быстро утомлял, навевал скуку. Поля закрывала глаза, впадала в полудрему. В памяти беспорядочно всплывали картинки из прожитого. То мелькнет что-то из поры детства, то вспомнится клочок свадебного гульбища, а то вдруг выплывает лицо беглеца, которого она осенью спасла от расправы пьяных стражников и мужиков. Ах, какое совершенно
Чтоб стряхнуть дремоту, Поля открывала глаза, несколько минут оглядывала просторы, наблюдая, как бежит по горизонту, то приближаясь, то удаляясь, черная полоска материка, но вскоре веки сближались, становились мучительно неподвижными.
Опять всплывали картинки из пережитого, по теперь, перекрывая мелькание лиц и предметов, неотступно смотрели на нее глаза отца: большие, в густых ресницах, задумчивые и печальные. Точь-в-точь такие, какие смотрели на нее три дня назад в час прощания.
А сквозь протяжный визг снега под полозьями кошевы слышался отцовский голос: "Сядем с тобой за стол и будем разговаривать долго-долго…" Что бы это значило? К чему такая значительность? Что-то необычное, совсем неожиданное хочет сказать отец… А может же быть так: отец откроет ей тайну, страшную тайну…
"Знаешь, Полюшка-долюшка, а ведь ты мне вовсе не дочь, а чужая… И мать Фрося вовсе тебе не мать…
И дедушка Федот тоже тебе не дедушка, а чужой, как вон любой встречный старик…" Батюшки! Какое это несчастье быть на этом свете без родных… без близких!.. А Никифор? Муж-то… Да ведь он ушел в Томск с обозом и не вернется… Никогда не вернется, потому что в дороге лед хрустнул под его конями и он утонул вместе с обозом…"
Поля вздрогнула, тревожно вскинула голову. Стон Вырвался из ее груди.
— Почудилось что-то тебе, Палагея, недоброе. Ты аж вскрикнула, — скосив глаза на Полю, со смешком в голосе сказал Епифан. Он сидел рядом со снохой, упрятавшись, как и она, до самой головы в лосевой дохе…
Сидел всю дорогу молча, изредка лишь покрикивал на коня, покрывшегося куржаком.
Поле не хотелось рассказывать, что ей почудилось.
Мало ли как может Епифан перетотковать ее откровенность…
— Задремала я, и показалось, что падаю в яму. Вот и крикнула, — сказала Поля, решив, что просто отмолчаться неудобно.
— Во сне-то чего только не пригрезится. Я однова уснул и вижу себя в зеркале. Глаза и облик вроде мои, а на грудях грива, на голове рога, как у оленя, и вместо пальцев копытья. Проснулся в поту. И заметь, пьяный не был ни капельки. Другой бы сомлел от такой ужсти, а я вскочил и скорей к рукомойнику. Смыл сразу всю эту чертовщину. Хочешь, остановлюсь, потри вон щеки снегом, — предложил Епифан. Поля отказалась, хотя втайне ей хотелось прикоснуться к чемунибудь холодному. Языком она лизнула губы, втянула через ноздри морозный воздух. Стало как-то лучше.
— От непривычки лихотит тебя, Палагея. А я во г хоть тыщу верст проеду — и все ладно мне. Ну, ничего, скоро отдохнешь, недалечко нам осталось.
Епифан понукнул переднего коня, обернулся, погрозил кнутовищем второму коню, запряженному в короб.
Тот уже приустал, натягивал до предела поводок.
— А ты у меня поленись, Саврасый, поленись! Я вот тебя по бокам-то огрею бичом!
Конь замотал гривой, застучал копытами резвее — видно, понял, чего от него требует хозяин.