Сибирь
Шрифт:
— Смотри ты, какой рысак батя! А я-то думал, притомился он за бабами бегать, — сказал Никифор, дослушав Полю до конца.
И только всего! Поля боялась, что ее рассказ о Марфе вызовет в нем какие-то острые чувства. Ведь он мог оскорбиться наконец за мать свою. Но нет, ничего этого не произошло! Поля молча уткнулась в подушку, поворотив голову от него. Никифор, по-видимому, почувствовал ее состояние:
— Не переживай ты за него, Полька! Тетка Домна говорит, что он сроду бабником был. И на матери-то, сказывают, женился потому только, что куш с
Поля приподнялась на локоть:
— Что ты, Никита? Разве так можно об отце думать?
— Как иначе-то? Ясно, кобель, — не смутился Никифор.
Дальше разговор не пошел. У Поли не было слов, а Никифор не находил предмета, о котором можно было вести с женой речь.
Нет, нехорошая какая-то, сумбурная по чувствам и мыслям выдалась ночь. Совсем еще неосознанно, какимто далеким-далеким краешком ума Поля поняла, что ночь эта не сблизила ее с Никифором, а отдалила их друг от друга.
— Как мы, Никиша, жить-то будем? Тягостно мне в твоем доме. Сам видишь. Уйдем, Никиша. Обещал же! — В голосе Поли и дрожь и слезы. Никифор не отозвался. Уснул, а может быть, сделал вид, что уснул.
После утренней приборки и завтрака Поля заторопилась в Парабель — к отцу. Анфиса попробовала удержать ее, ссылаясь на дела по дому, но Поля так ее отбрила, что та не рискнула настаивать на своем.
— Дела, матушка, не убегут. А проведать отца и дедушку — двух одиноких немолодых мужчин — мой долг. И знайте: всегда делала так и так буду делать Бечно! И не учите меня жестокосердию. Все равно не обучите, как бы ни старались.
Анфиса всплеснула пышными руками, вспыхнули недобрым светом глаза, но сказать ничего не сказала, почувствовала, что сноха сегодня в таком настроении, что от нее еще что-нибудь покрепче получишь.
А отца Поля застала за тем же самым занятием, что и в прошлый раз: он сидел за столом и на аптечных весах развешивал какой-то желтый порошок.
— Ты что, папка, целую неделю порошки делаешь?
Я уезжала, ты сидел за столом, и вот приехала — ты опять той же работой занимаешься. — Поля смеялась, непривычно звенел ее голосок в притихшем доме Горбякова.
Отец сдвинул свою алхимию на край стола, стащил с себя ставший тесноватым белый халат, подошел к дочери. Взяв ее за подбородок, поцеловал в одну щеку, в другую, в лоб и в кончик носа.
Поля изучающим взглядом окинула дом. Все прибрано, чисто, вещи на своих местах. Пожалуй, пора вот только переменить шторки на окнах: чуть уже загрязнились. На одной шторке пятно от йода, на второй — прожженная папиросой дырочка… Папкин почерк.
С ним это часто случалось: то подол рубахи прожжет, то халат, то брюки. А как он прожег шторку на окне — это уж надо ухитриться. Видно, что-то очень занимательное происходило за окном. Смотрел, увлекся — и вот шторка с отметиной.
— Вижу, что дедушки нету, — сказала Поля и сбросила полушубок и шаль.
— Все еще не пришел. Может быть, охота началась удачная. Решил посидеть в тайге. А
— А ты-то завтракал? Кормили тебя, нет? Обо мне не беспокойся. Я поела и к тебе отправилась.
— Я тоже ел. Садись, расскажи, как съездила, что увидела? — Горбяков придвинул Поле свое глубокое кресло, сам сел напротив, на белую и высокую табуретку с круглым сиденьем.
— Что увидела? — запальчиво сказала Поля и принялась сгибать пальцы на руке: — Подлость, пакость, гнусность…
— Так много! — грустно воскликнул Горбяков и придвинулся к дочери поближе.
— И это еще не все, папаня! Ах, папаня, почему-то нехорошо у меня на душе… тошно… — Поля почувствовала, что горло сжимают спазмы, еще миг, и она зарыдает. Она опустила голову, собрала в кулак всю волю.
Плакать нельзя, ни в коем случае нельзя. Отцу тоже нелегко коротать жизнь в одиночестве.
Горбяков чутьем уловил, что дочь переполнена и впечатлениями и размышлениями, и ему не нужно торопиться с расспросами. Поля справилась со своим волнением, сказала:
— Ну слушай, папаня. Буду рассказывать подробно и день за днем. И все будет чистая правда. Ни в чем тебе не совру.
— Только все, все, Полюшка-долюшка. И чего-нибудь не пропусти. Мне ведь интересно все про тебя: что ты видела, что думаешь. — Горбяков порывисто взял Полину руку, прижал ее к своей груди.
И вот Поля начала рассказывать. Вчера, рассказывая об этом же самом мужу, она многое упускала, перескакивала с пятого на десятое. Знала, что не все, далеко не все будет интересно Никифору. Отец же — друюе дело! Он всегда любил вникать в подробности, выспрашивал и про то и про это, непременно что-нибудь уточнял, особо внимательным4 становился, когда Поля касалась своих чувств, что-то оценивала по собственному разумению.
И теперь он слушал Полю, отдавшись ее рассказу полностью, целиком. По его сосредоточенному лицу, по спокойному и строгому выражению глаз она видела, что в эти минуты ничто иное не занимает его, все-все постороннее он решительно оттолкнул от себя и живет только ее рассказом.
Иногда он прерывал ее каким-нибудь коротким замечанием вроде:
— Братьев-скопцов знаю. Изуверы!
— Марфа Шерстобитова? Красавица, но несчастная До предела… Ах, сколько таких судеб на Руси, Полюшка!
— Волокитин загрызет Епифана. Тот богаче, сильнее…
А вот когда Поля рассказала о своей встрече на заимке с Шустовым, отец как-то обмяк и вместо короткого восклицания немножко затормозил ее повествование.
— Хвалил, говоришь, меня? — переспросил ГорбяКов.
— Очень хвалил, папаня! Чуть не вынудил меня сознаться, что я твоя дочь.
— Ну и созналась бы. Почему не созналась-то?
Что в этом плохого? — Горбяков посмотрел на дочь с ласковой улыбкой.
— Не созналась, папаня, не из-за тебя. Из-за КриЪорукова не созналась. Шустов сказал бы: "Да ты что?