Сибирские рассказы
Шрифт:
— Амфея-то Парфеновна узнает, я же в ответе за всех буду, — жаловалась попадья, вытирая слезы. — Этакое дело случилось, а она, голубушка, сном дела не знает.
— Да, мамынька тово… — бормотал Григорий Федотыч, сохранивший в себе еще чувство детского страха к грозным родителям. — Пожалуй, оно и лучше, што мамынька-то ничего не знает. Всем достанется…
— Что же я-то буду делать, Григорий Федотыч?
— А уж это твое дело, Капитолина Егоровна. Раскинь своим бабьим умом, может, что-нибудь и придумаешь…
— Да ведь я к тебе посоветоваться пришла, Григорий Федотыч. Ведь ты — мужчина, должен же сказать мне…
— Ничего я не знаю: мое дело — сторона.
С тем попадья
Много передумала попадья, пока ехала в Землянский завод, да и было о чем подумать. Раза два, по женской своей слабости, она всплакнула, потому что впереди была гроза. Чем она грешнее других прочих, что в огонь головой должна лезть? А тут еще Никон глаз с нее не спускает… Тоже сокровище бог послал! И чего, подумаешь, человек бельма свои на нее выворачивает? У, взяла бы, кажется, всех на одно лыко да в воду… Чем ближе был Землянский завод, тем попадья чувствовала себя меньше, точно ребеночек малый. А вот и завод, раскинувшийся по течению горной речушки Землянки верст на пять. «Где остановиться, у Наташи?» — раздумывала попадья, соображая обстоятельства.
— Ступай в господский дом, — сказала она и сама испугалась собственной смелости: как раз еще на Федота Якимыча набежишь.
Сердце у попадьи совсем упало, когда ее повозочка въехала прямо на двор грозного господского дома. Встретила ее немушка Пелагея и только покачала головой, когда попадья знаками заявила свое непременное желание видеть самое. На счастье, Федот Якимыч был в заводской конторе. Пока немушка бегала в горницы, попадья стояла на крыльце, как приведенная на лобное место. Ах, что-то будет… Когда немушка вернулась и поманила гостью наверх, у попадьи явилась отчаянная решимость. Семь бед — один ответ… Она храбро зашагала по узкой крашеной лесенке в светлицу, где Амфея Парфеновна и встретила ее строгим, испытующим взглядом.
— Здравствуй, дорогая гостьюшка, — раскольничьим распевом проговорила старуха, не приглашая гостью садиться. — С чем прилетела-то? Ну, говори скорее… Вижу, что живая вода не держится.
Попадья боком взглянула на немушку Пелагею и только переминалась с ноги на ногу.
— Ну? — властно повторила Амфея Парфеновна. — При ней можешь все говорить, да она и не слышит… Чего-нибудь, верно, Наташа набедокурила?
— Нет, тут дело не Наташей пахнет, — сказала попадья, несколько обозленная гордостью старухи.
Без обиняков она рассказала все, что сама знала про отношения Федота Якимыча к немке. Старуха выслушала ее молча, не прервав ни одного раза, точно дело шло о ком-то постороннем. Она только побледнела и строго опустила глаза. Эта неприступность опять сбила попадью, и последние слова она договорила, запинаясь и путаясь, точно сама была виновата во всем и хотела оправдаться.
— Теперь все? — тихо спросила Амфея Парфеновна, поднимая глаза на попадью.
— Все…
Старуха выпрямилась, сверкнула глазами и с расстановкой проговорила, точно отвешивая каждое слово, как дорогое лекарство:
— Так я, милая, не верю ни одному твоему слову… Да, не верю. Не может этого быть… да, не может. Напрасно ты себя только беспокоила.
Обратившись к немушке, она прибавила:
— Проводи ее да вперед на глаза ко мне не пускай. И худо мое, и хорошо мое, а другим до меня дела нет…
Попадья вышла из светлицы, как оплеванная. У нее даже голова кружилась и ноги подкашивались.
— Правда?
Федот Якимыч даже зашатался на месте, но ответил:
— Правда, Феюшка…
Дверь светлицы сейчас же затворилась. Он слышал только, как Амфея Парфеновна затворилась изнутри на железный крюк. Неужели все кончено? И так быстро… Прожили сорок лет душа в душу, а тут сразу оборвалось. Старику казалось, что под его ногами зашатался весь родительский дом, и он бессильно прислонился к стене. Что же это такое? Где он? Пахло ладаном, восковыми свечами, какими-то странными духами, какие были только у Амфеи Парфеновны.
— Феюша… Феюшка!
Ответа не последовало. Федот Якимыч закрыл лицо руками и горько заплакал. Все было кончено… Кругом стояла полутьма и мертвая тишина, а он рыдал, точно вот сам умер, — нет, хуже чем умер. Живого в землю закопали бы, и то, кажется, было бы легче.
Амфея Парфеновна слышала все, что делалось перед дверьми светлицы, и стояла неподвижно, как окаменелая. Она походила теперь на разбитое грозой дерево, которое стоит без вершины, с расщепленной сердцевиной и оборванной листвой. Да, ударил нежданный гром… Она была оскорблена не только как жена, как мать семейства, как хозяйка дома, но, главным образом, как представительница старинного рода Севастьяновых. Федот Якимыч забыл, как она выходила из богатого дома за него, маленького заводского служащего, наперекор родительской воле, как потом переносила для него нужду и лишения, как поддерживала его в неудачах, как довела его до настоящего положения и как, наконец, ввела в свой родовой дом, в котором они сейчас жили. Севастьяновы искони были главными управляющими, и их дом всегда назывался господским. Когда-то большая семья выродилась, род пошел на перевод, и она осталась одна из этой фамилии, полная своей родовой гордости, властных преданий и сознания своего родового превосходства над остальной массой заводских служащих. Да, все это было, но в севастьяновском роду не было ни одного случая, чтобы муж позорил жену… Стояла Амфея Парфеновна и думала. Вот она, гордая девушка, в отцовском доме, к ней засылали сватов с разных сторон, но она полюбила маленького безродного служащего и пошла наперекор родительской воле.
— Попомни это, Амфея, — говорил старик отец, когда уже простил ее, — попомни меня, што счастье не ходит навстречу родительской воле… Захотела ты своей воли — пеняй на себя. У нас этого в роду не бывало: против всего рода ты одна пошла.
Через сорок лет Амфея Парфеновна припомнила эти роковые слова. Ведь и жизнь прошла, и она уже забыла про них, а они вон когда откликнулись. Девичья воля да своя гордость навстречу роду пошли, а теперь род-то и сказался. Да, вот этот деревянный старинный дом казался старухе немым укором, а прожитая жизнь каким-то сном… И куда все девалось? Дунул ветер — и ничего не осталось. Недаром за год старинный родовой образ соловецких угодников Зосимы и Савватия, писанный на кипарисной доске, раскололся надвое… Это было знамение, а она в слепоте ничего не видела. Горе пришло в Севастьяновский род, позор и уничижение…