Сибирский послушник
Шрифт:
7
Его обрядили в те самые штаны, что сохли на заборе. Это были дунины, в них она ходила по ягоды-грибы. Смотритель выдал фланелевую рубаху, протершуюся на локтях почти до дыр. Нашлась и кой-какая обувка, иначе на сбитые в туфлях ноги было больно смотреть. Дуня принесла бейсболку; в сочетании с солнцезащитными очками, которые каким-то чудом сохранились у Швейцера в целости, он походил на обычного шкета, каких полно по стране, в том числе и в провинции. Для совершенства картины ему оставалось сунуть в рот жвачку, но это он, когда ему объяснили, что она такое и зачем, наотрез отказался делать. Мысль о непрерывном жевании внушала Швейцеру отвращение. Психоаналитик обязательно связал бы это чувство с искусственным вскармливанием в подростковом
Спал Швейцер крепко, но проснулся рано. В подполе было холодно, его укутали ватными одеялами. Шуршали мыши и кто-то еще, но он провалился в сон, едва улегся. Проснувшись спозаранку, он не сразу понял, где находится, потом все вспомнил. Прошло не меньше часа, пока за ним спустилась Дуня; за этот час Швейцер передумал о многом. В мыслях он старался обходить стороной свое происхождение и думал лишь о его следствиях, да и то разорванно, перескакивая с одного на другое. "Так вот почему меня не посадили в карцер, - соображал он в сотый и двухсотый раз.
– И доктор посматривал странно... Меня уже назначили в забой, берегли. Опасались попортить... И Оштраха тоже... Его, может быть, заодно пожалели, чтоб никто не удивлялся... А может, назначили его, а не меня..." Мысли сбивались на классику и вопросы вселенского масштаба. "Все зыбко... Все соткано Бог знает, из чего... Былиночка ему загадка...
– Швейцер набрасывался на Достоевского. Умилитесь... Все слеплено из грязи, и мы тем паче..." Затем все и вовсе начинало скакать у него в голове: "Врага не бывает... Знамение - не в тени на солнце, а в наглой самодостаточности, торжестве солнца... под которым творятся страшные дела. В темноте-то случилось как раз хорошее: я убежал..."
Недостаток физического жевания компенсировался умственной жвачкой. Бессмысленно твердя про себя одно и то же, Швейцер ни на шаг не продвинулся в сторону выводов. Он не ответил на главный вопрос: что делать дальше? Вот съездит он в город, а что потом? Правда, сам город был для него тем же, чем для иных - Юпитер или Марс, и вряд ли справедливо было требовать от него каких-то решений, лежавших по ту сторону неизведанного. А неизведанное казалось столь обширным, что на его изучение не хватит оставшейся жизни. Швейцер почувствовал зуд в ногах, желая бежать - не обязательно в город, неважно, куда. Вскочить, завертеться волчком, разорваться по числу сторон света, включая промежуточные зюйд-зюйд-весты и иже с ними... Лопнуть от напряжения и обрести покой.
Однако спокойствие - не полное, конечно - пришло вслед за событием не столь мистического толка: рассвело, в подпол спустилась Дуня, и все сразу стало довольно неплохо.
В комнатах еще стоял полумрак, но смотритель был на ногах и кашлял откуда-то астматическим кашлем. Вокруг было множество предметов, назначения которых Швейцер не знал - столько, что он не стал и спрашивать: если ему повезет, то все разъяснится постепенно. Он разберется, что здесь к чему. Он научится жизни в мире, который от него тщательно прятали. Он так научится, что всем еще покажет. Не поздоровится никому. Еще не ясно, что и как он сделает, но сделает непременно, хватило бы времени.
Дуня покормила Швейцера остатками картошки, налила молока. Последнее он выпил с опаской: не пробовал отродясь.
– Пей, свежее!
– пригласила его Дуня, не разобравшаяся в причине его секундного замешательства.
Швейцер, худо-бедно отдохнувший за ночь, готовился к новым впечатлениям. Он догадывался, что их будет слишком много, и заранее сдерживал себя. Он дал себе слово спрашивать только о самом важном, иначе запутается. Однако его так и подмывало выяснить назначение множества мелких вещиц и крупных предметов. Об этом назначении он чаще всего подозревал, но уверен не был: одно дело картины, фотографии и рассказы отцов, и совсем другое - осязаемая
– Это что - ездить на нем?
– спросил Швейцер недоверчиво.
– Это мопед, - Дуня нахлобучила себе на голову какую-то кастрюлю с бретелькой и влезла в старую кожаную куртку. Вторую кастрюлю она протянула Швейцеру.
– Надевай!
– Зачем?
– Это каска, голову защищать. Ты что, не видел никогда?
Швейцер помотал головой, снял бейсболку и надел каску. Дуня помогла ему затянуть ремешок.
– Ну вот, небось не убьешься.
Швейцер, осваиваясь, лихо заткнул бейсболку за пояс.
– А зачем вам... эта штука?
– Он робко указал на мопед.
– Вы же можете ездить на...
– Он запнулся.
– На автобусе, - с трудом договорил Швейцер.
– Автобус редко ходит, - рассеянно объяснила Дуня, которая что-то подкручивала в моторе.
– Утром и вечером.
– А почему вы вчера приехали не на этом?
– Серега меня за так подбросил, он всегда такой. Мопед много топлива жрет, дорого. А у меня смена кончилась. Я в магазине работаю, сутки через двое. И руки были заняты. Что ты все выкаешь? Как тебя звать по имени?
Швейцер покраснел. По имени его называли в исключительных случаях, и он почти забыл, что имеет имя.
– Зовите меня Куколкой, - вымолвил он в конце концов.
Дуня не удивилась и только поправила:
– "Зови"! Не зовите, а зови! У нас так не принято! Ладно?
– Я постараюсь, - обещал ей Швейцер.
– В Лицее не говорят "ты".
Дуня пристально посмотрела на него, потом зло и сочувственно хмыкнула.
Из-за угла дома вышел смотритель, уже одетый в оранжевое.
– Слышьте, вы, молодцы, - вмешался он мрачно.
– Если кто начнет допытываться, скажи: брат приехал, из... черт с ним, все равно, откуда... хоть из Минска, что ли. Или из Киева. Троюродный брат!
– он повысил голос, и непонятно было, к кому он обращался.
– Ясно, ясно, - проговорила Дуня с легкой досадой. Она уселась в седло и оглянулась на Швейцера: - Чего смотришь? Садись и держись крепче! Понял, кто ты? Троюродный брат из Киева.
"А Киев еще есть?" - едва не сорвалось с губ Швейцера, перед мысленным взором которого промелькнули почему-то картины Киевской Руси. Но он смолчал и только деревянно улыбнулся - на всякий случай, чтоб никого не рассердить.
– Крепче держись!
– повторила Дуня.
– За куртку. Нет, не так. Что ты взял двумя пальцами! Давай лучше за талию обхвати. Вот так, и прижмись хорошенько.
Обмирая от странного и сладкого нытья где-то внутри - не то в груди, не то в животе, Швейцер повиновался и даже уткнулся носом в кожаную спину.
– Не дело ты придумала, - старик не унимался.
– Похмелись, утихни, - Дуня снова заговорила о чем-то непонятном.
– Да, похмелись!
– сварливо передразнил ее отец.
– Ну, Христос с вами.
И он вскинул руку для благословения.
Швейцер вздрогнул: упоминание Христа, который и здесь каким-то образом участвовал, разбередило в нем старые раны, только-только затянувшиеся непрочной корочкой. Без всякой связи со Спасителем он вспомнил про фотографические снимки и подумал о своем, бесценном, который странным образом забыл в Лицее. Казалось бы, что он, собираясь в побег, по всем неписаным законам был просто обязан взять с собой единственную святыню, но он не взял. Она выветрилась из его памяти, как ядовитый дым. Ничто на свете не бывает просто так. Хотелось бы знать, кем была та женщина с карточки, на которую он готов был молиться, когда бы не запрет на идолов. Впрочем, он тут же решил, что подобное знание ему вряд ли полезно - во всяком случае, сейчас. Может быть, потом, когда настанет судный день для этих негодяев... Когда он явится, сверкая взором, держа в руках...