Сицилийские лимоны
Шрифт:
– Здесь живет Терезина?
Лакей, еще в жилете, но уже в высоченном крахмальном воротничке, оглядел с ног до головы молодого человека, стоявшего перед ним на лестничной площадке: с виду деревенщина, воротник дешевого пальто поднят так, что ушей не видно, руки посинели от холода, в одной – грязная сумка, в другой, словно для противовеса, – видавший виды чемоданчик.
– Терезина? Какая Терезина? – в свою очередь, спросил он, поднимая сросшиеся лохматые брови, больше похожие на усы, сбритые с губы и для сохранности приклеенные ко лбу. Молодой человек мотнул головой, пытаясь стряхнуть каплю, повисшую на кончике носа.
– Терезина, певица.
– Ах вот что! – воскликнул лакей, улыбаясь с насмешливым недоумением. – Вы ее так изволите величать? Терезина – и все? А сами-то вы кто такой?
– Дома она
– В такое время их никогда не бывает дома, – с деланной улыбкой ответил лакей. – Госпожа Сина Марнис в театре и…
– А тетушка Марта? – прервал его Микуччо.
– Так, значит, ваша милость племянником ей приходится? – Лакей мгновенно стал воплощением учтивости. – Входите, пожалуйста, входите. Дома никого нет.
Тетушка Марта тоже в театре. Раньше полуночи не воротится. Нынче бенефис госпожи… кем она приходится вашей милости? Кузиной, выходит?
Микуччо смешался и ответил не сразу.
– Нет, мы с ней… нет, она мне не кузина… Я… я Микуччо Бонавино, она знает. Мы земляки, я приехал повидать ее.
Услышав это, лакей решил, что можно обойтись обыкновенным «вы», без «вашей милости», и провел гостя в каморку возле кухни, где кто-то оглушительно храпел.
– Посидите здесь. Сейчас принесу лампу, – сказал он.
Микуччо первым делом бросил взгляд туда, откуда доносился храп, но ничего не разглядел, потом начал рассматривать кухню, где повар с помощью поваренка готовил ужин. Смешанный запах горячих кушаний ударил ему в нос – у него даже голова закружилась: Микуччо приехал из заштатного городка Мессинской провинции, больше суток провел в поезде, с утра ничего не ел.
Лакей внес лампу, и существо, храпевшее за занавеской, которая висела на шнуре, протянутом от стены до стены, сонно пробурчало:
– Кто там?
– Вставай, Дорина! – громко сказал лакей. – Я привел сюда господина Бонвичино.
– Бонавино, – поправил Микуччо, согревавший в эту минуту дыханием руки.
– Бонавино, верно, Бонавино, знакомого госпожи. Ты спишь как убитая: в двери звонят, а ты и не пошевелишься. Мне надо на стол накрывать, не могу же я разорваться, слышишь? То повару объясняй, что и как, то с приезжими гостями разговаривай…
Кто-то оглушительно зевнул, потом закряхтел, потягиваясь, потом, очевидно от холода, издал звук, напоминавший ржание, – таков был ответ на замечание лакея, который удалился, воскликнув:
– Ну и ну!
Микуччо, улыбаясь, следил, как тот шел по смежной, тоже полутемной, комнате, как потом открыл дверь в огромный ярко освещенный зал, где стоял роскошно сервированный стол, в изумлении он уставился на этот стол и, только когда снова услышал храп, перевел глаза на занавеску.
Лакей, перекинув салфетку через руку, сновал взад и вперед, ворча то на Дорину, которая так и не проснулась, то на повара, нанятого, судя по всему, специально для сегодняшнего торжества и надоевшего непрерывными требованиями объяснить то одно, то другое. Чтобы и его не сочли надоедливым, Микуччо благоразумно решил проглотить непрерывно возникавшие вопросы. Конечно, следовало бы сказать или дать понять, что он – жених Терезины, но Микуччо помалкивал, а почему – и сам не знал; скорее всего потому, что скажи он это – и лакею пришлось бы повести себя с ним, с Микуччо, как с хозяином, меж тем, глядя на него, такого непринужденного и даже в жилете элегантного, он смущался при одной мысли о подобном признании. И все-таки, когда тот в очередной раз пробегал по комнате, Микуччо не выдержал и спросил:
– Простите, а чей это дом?
– Наш, надо полагать, покамест мы в нем живем, – бросил в ответ лакей, не замедляя бега.
И Микуччо только и мог, что покачивать головой.
Значит, черт подери, это все-таки правда! Поймала фортуну за хвост! Ну и дела! Лакей – по виду важный господин, повар, мальчишка-поваренок, какая-то Дорина, которая храпит за занавеской, – и все они в услужении у Терезины! Кто бы мог подумать?…
Он мысленно представил себе убогую мансарду – там, далеко, в Мессинской провинции, где некогда жила Терезина с матерью. Пять лет назад, когда бы не он, Микуччо, мама и дочка умерли бы с голоду. И это он, он открыл сокровище, скрытое в горле Терезины! В ту пору она пела, не умолкая,
Да, это было поистине наитием свыше, подсказкой самой судьбы – его решение сделать ставку на голос Терезины, на который никто и внимания не обращал, решение, принятое им сияющим апрельским днем. Стоя у слухового оконца, обрамлявшего ярко-синий клочок неба, Микуччо слушал Терезину – она напевала любовную сицилийскую песенку, – и он до сих пор помнил, какие там были нежные и страстные слова. В тот день Терезина была очень печальна – отчасти из-за смерти отца, отчасти из-за упрямого сопротивления родителей Микуччо; помнится, он тоже был печален – так печален, что, слушая Терезину, не удержался от слез. А ведь она не раз пела ее, эту песенку, но с таким чувством – впервые. И до того он был потрясен, что через день, не предупредив ни Терезину, ни ее мать, привел в мансарду своего приятеля-дирижера. Тогда-то и начала она учиться пению, и два года кряду он тратил на Терезину почти все свое жалованье: взял для нее пианино напрокат, накупил нот, делал время от времени дружеские приношения учителю. Далекие прекрасные времена! Терезина горела желанием пробить себе дорогу, завоевать славу, которую предсказывал ей учитель; и какие пламенные ласки расточала она в ту пору Микуччо, стараясь выразить всю глубину своей благодарности, и какие у обоих были надежды на совместное счастье!
Меж тем тетушка Марта только горестно качала головой: так много всякого повидала в жизни бедная старуха, что ни на что уже не надеялась; она боялась за дочку, не хотела, чтобы та хоть на миг поверила в возможность вырваться из сетей смиренной нищеты, и к тому же знала, как дорого обходится ему эта безумная и пагубная мечта.
Но Микуччо с Терезиной все пропускали мимо ушей, и тщетно она сопротивлялась, когда молодой, но уже известный композитор, услышав ее дочь в концерте, заявил, что не дать ей настоящего музыкального образования у лучших педагогов – значит поистине совершить преступление: в Неаполь, пусть едет в Неаполь и поступит там в консерваторию, чего бы это ни стоило.
И тогда он, Микуччо, недолго думая, рассорившись с родителями, продал именьице, завещанное ему дядей-священником, и отправил Терезину в Неаполь для завершения музыкального образования.
С тех пор он ее не видел. Письма… да, письма он получал, сперва от нее, пока она училась в консерватории, потом от тетушки Марты, когда, после блистательного дебюта в театре «Сан-Карло», Терезину наперебой стали приглашать лучшие оперные театры и ее с головой захлестнула сценическая жизнь. На почтовых открытках под тщательно выведенными дрожащей рукой каракулями бедной старушки всегда была коротенькая приписка Терезины – на большее у нее не хватало времени: «Дорогой Микуччо, подписываюсь под всем, что сообщила тебе мама. Будь здоров и помни обо мне». Они заранее договорились, что Микуччо даст ей пять-шесть лет, чтобы утвердиться на сцене: им ведь не к спеху, оба молоды. И все пять лет он показывал эти письма направо и налево, стараясь опровергнуть клевету на Терезину и тетушку Марту, которую распускали его родные. Потом он заболел, чуть не отправился на тот свет; и вот тогда, без ведома и согласия Микуччо, тетушка Марта и Терезина перевели на его имя кругленькую сумму; деньги частью разошлись во время болезни, но то, что осталось, он буквально вырвал из загребущих рук родителей и теперь приехал, чтобы вернуть их Терезине. Потому что денег ему не надо – нет, нет и нет! Не из-за того, что Микуччо считал их милостыней – он ведь достаточно на нее потратился, но… нет, нет и нет! Почему? Он и сам не знал, особенно сейчас, в этом доме… только нет, нет и нет! Прождавши столько лет, можно подождать еще немного. К тому же денег у Терезины явно вволю, будущее она себе обеспечила, значит, приспело время исполнить давний их уговор назло всем маловерам.