Сицилийские лимоны
Шрифт:
– Почему ты не пьешь?
Он потянулся за бутылкой, но тут дверь зала вновь распахнулась: шуршание шелка, торопливые шаги и такое сияние, словно каморку внезапно залили ярким светом для того, чтобы ослепить Микуччо.
– Терезина…
Слова замерли на губах, так он был потрясен. Королева, воистину королева!
Весь красный, выпучив глаза, раскрыв рот, он остолбенело уставился на нее. Может ли быть, чтобы она… вот так?… Голая грудь, голые плечи, голые руки… в переливчатом блеске тканей и драгоценностей… Она стоит перед ним, и все равно это не она, не настоящая. Что в ней от прежней Терезины? Ни голоса, ни глаз, ни смеха – он ничего не узнавал в этом точно во сне
– Как поживаешь, Микуччо? Ты совсем выздоровел? Вот молодчина! Ведь ты, если не ошибаюсь, болел? Мы поболтаем с тобой, но попозже… А сейчас посиди с мамой… Хорошо?
И Терезина умчалась в зал, шурша шелками.
– Что ж ты не ешь? – нарушив молчание, робко спросила тетушка Марта, чтобы хоть немного привести его в себя.
Но он даже не взглянул на нее.
– Поешь, пожалуйста, – настаивала старушка, указывая на тарелку.
Двумя пальцами Микуччо оттянул измятый, перепачканный паровозной копотью воротничок – ему не хватала воздуха.
– Поесть?
И несколько раз провел рукой под подбородком, точно благодарил ее и давал понять: сыт по горло, больше не лезет. Снова помолчал, униженный, подавленный только что явившимся ему видением, потом прошептал:
– Какая она стала…
И тетушка Марта горестно кивнула в ответ и тоже отодвинула тарелку, будто все знала наперед.
– Смешно и думать… – добавил он, как бы размышляя вслух, и закрыл глаза.
И в этой тьме отчетливо увидел пропасть, разделившую их. Нет, это была не она – вон та, в зале, – не его Терезина. Все кончено, все давно уже кончено, и только он один, болван несчастный, ничего не понимал. Сколько раз ему говорили об этом там, на родине, но он упрямо отказывался верить. И теперь каким чучелом выглядит он здесь, в ее доме! Если бы эти господа и даже этот лакей, если бы они узнали, что он, Микуччо Бонавино, приехал из такой дали, тридцать шесть часов провел в поезде, всерьез считая себя женихом этой королевы, как бы они хохотали – и эти господа, и этот лакей, и повар, и поваренок, и Дорина! Как бы хохотали, если бы Терезина притащила его в зал на всеобщее обозрение и воскликнула: «Смотрите, этот дурачок, этот жалкий флейтист говорит, что хочет жениться на мне!» Правда, она сама дала ему слово, но могла ли она представить себе, что когда-нибудь станет вот такой? Правда и то, что это он открыл ей путь, помог вступить на него, но теперь она уже ушла так далеко, так далеко, что он, оставшийся на месте, по-прежнему играющий на флейте по воскресеньям на городской площади, может ли он рассчитывать настигнуть ее? Смешно и думать… и потом, что значат эти жалкие гроши, потраченные когда-то на нее, ставшую теперь такой важной дамой? Его кинуло в жар при одной мысли, что кто-то может заподозрить, будто он и приехал только для того, чтобы предъявить свои права в оплату за те мизерные гроши. И тут он вспомнил, что в кармане у него деньги, посланные Терезиной во время его болезни. Он залился краской, так ему стало стыдно, и сразу полез во внутренний карман пиджака за бумажником.
– Я еще и для того приехал, тетушка Марта, – скороговоркой сказал он, – чтобы вернуть вам те деньги, которые вы прислали. Вернуть, уплатить долг, называйте как хотите. Вижу, Терезина стала теперь… да, мне показалось – передо мной королева! Вижу… ладно, даже и думать смешно! Но деньги – нет уж, увольте, этого я от нее не заслужил. Все кончено, тут и говорить не о чем, но деньги – увольте! Мне только одно неприятно – что я возвращаю не сполна.
– Что ты такое говоришь, сынок! – горестно, со слезами на глазах, попыталась его прервать тетушка Марта.
Микуччо сделал ей знак замолчать.
– Не я их истратил, истратили мои родители, когда я был болен и понятия ни о чем не имел. Но пусть они пойдут в уплату за ту мелочь, которую я истратил… помните? И довольно об этом. Тут все, что не разошлось тогда. А теперь я ухожу.
– Как уходишь? Что на тебя нашло? – воскликнула тетушка Марта, стараясь его удержать. – Подожди, я хотя бы предупрежу Терезину. Ведь она же тебе сказала, что хочет еще повидать тебя. Сейчас пойду к ней…
– Нет, это ни к чему, – твердо сказал Микуччо. – Пусть остается с теми господами, ее место там. А я, горемыка… еще раз повидал ее, с меня и довольно… Лучше и вы… идите к ним и вы… Слышите, как они смеются? Не хочу, чтобы смеялись надо мной. Я ухожу.
В неожиданном решении Микуччо тетушка Марта усмотрела самое для себя тягостное: знак презрения, порыв ревности. Ей, бедняжке, теперь вечно чудилось, что при виде ее дочери все сразу начинают подозревать худшее, то самое, из-за чего она так много и так безутешно плакала, из-за чего втайне терзалась среди сутолоки этого ненавистно-роскошного существования, которое постыдно пятнало ее и без того утомленную старость.
– Но ведь мне, сынок, – вырвалось у нее, – мне уже не уберечь ее…
– Почему? – спросил Микуччо и тут же стал мрачнее тучи, прочитав в глазах старушки ответ, который до сих пор не приходил ему в голову.
Сломленная горем, тетушка Марта закрыла лицо дрожащими руками, но справиться с хлынувшими слезами не смогла.
– Да, да, уходи, сынок, уходи… – всхлипывала она. – Ты прав, не для тебя она теперь… если бы вы меня послушались тогда!..
– Значит… – крикнул Микуччо, бросаясь к ней и силой отрывая одну ее руку от лица, но она приложила палец к губам, таким скорбным, таким униженным взглядом моля о пощаде, что он овладел собой и совсем другим тоном, стараясь приглушить голос, сказал: – Ах так, значит, она… она уже недостойна меня. Ладно, ладно, теперь я сам уйду… Значит, еще и это… Какой же я болван, тетушка Марта, ни о чем не догадывался! Не плачьте… Что поделаешь! Карьера, как говорится, карьера…
Он вытащил из-под стола чемоданчик и сумку и направился к выходу, но вдруг вспомнил, что в сумке лежат чудесные лимоны, купленные перед отъездом для Терезины.
– Ох, посмотрите, тетушка Марта! – сказал он. Развязав сумку и одной рукой придерживая ее, Микуччо высыпал на стол налитые ароматные плоды, потом добавил: – А не запустить ли мне ими в головы вон тех благородных господ?
– Ради бога! – простонала старушка, все еще плача, и жестом снова попросила его замолчать.
– Ну, ну, успокойтесь, – горько посмеиваясь, сказал Микуччо и спрятал пустую сумку в карман. – Я привез их в подарок ей, но сейчас оставляю вам одной, тетушка Марта. – Он выбрал лимон и поднес его к носу старухи. – Понюхайте, тетушка Марта, понюхайте, как пахнет наша родина. Подумать только, я ведь даже пошлину за них заплатил!.. Ладно. Но помните, вам одной. А ей от моего имени скажите: «Желаю удачной карьеры!»
Подхватил с пола чемоданчик и ушел. Но на лестнице вдруг пал духом: один-одинешенек ночью в огромном чужом городе, так далеко от родных мест, обманутый, униженный, опозоренный… Он вышел на крыльцо – дождь лил как из ведра. У него не хватило мужества пуститься в путь по незнакомым улицам под таким проливнем. На цыпочках Микуччо вернулся, поднялся по лестнице на один марш, сел на верхнюю ступеньку, облокотился о колени, обхватил голову руками и беззвучно заплакал.
Когда все отужинали, Сина Марнис снова зашла в каморку. Ее мать тоже заливалась слезами в одиночестве, меж тем как из зала доносились веселые голоса и смех гостей.