Сигнал бедствия
Шрифт:
Пленного учили обращению с радиопередатчиком. Такой аппарат он получит в городе у одного человека и будет корректировать огонь осадных орудий. Затем его зарегистрировали, и он поставил свою подпись. Потом ему объявили, что прострелят руку повыше локтя. Он ужасно трусил.
— Дурак, на фронте голову прострелят! А рука скоро заживет. Так надо. С этим тебе будет удобнее.
Пленному прострелили не руку, а плечо и руку и устроили побег. Но в Ленинграде в госпитале ему сказали, что перебит какой-то нерв, левой рукой он будет владеть плохо. Его списали из армии. В Ленинграде он разыскал человека, у которого получил
— Какая же награда? — несмело пытается возражать агент. — Рука-то…
— А жизнь? Если бы не я, ты подох бы в лагере, как дохнут другие. Они листьям от бураков и то рады.
— Так ведь, если народ поймает меня за этим делом, разорвут на части!
— Молчать!
Таков был один из тайных агентов.
С другим агентом Мерике-Люш обращался несколько лучше.
Когда-то в старом Петербурге проживала семья домовладельца Тромпетера. Чтобы не лишиться своего имущества и не быть высланной еще во время первой мировой войны в далекий тыл, семья эта в полном составе отреклась от немецкого происхождения и отказалась от старой фамилии. «Тромпетер» в переводе на русский означает «трубач». Эти люди стали именоваться Трубачевыми. После войны и последовавшей за ней революции семья Трубачевых решила восстановить свою подлинную фамилию. Но лицо, связанное с германским консульством в Петрограде, посоветовало не делать этого. Пусть они останутся при своем новом имени. Надолго ли? Неизвестно. Но так они в будущем смогут оказать важную услугу своему отечеству, от кровной связи с которым малодушно отказались, и услуга не будет забыта. А жить в России под именем Трубачевых во всех отношениях удобнее. Тромпетеры забыты.
Однако Федор Трубачев, самый младший в семье, не мог забыть, что раньше его звали Теодором, что революция лишила его отца трех пятиэтажных домов. Он не мог примириться с потерей. Без них младший Трубачев не видел для себя настоящей жизни. Это и свело его еще до войны с Мерике-Люшем.
Он обрадовался, увидев его теперь в городе. Но это не помешало Мерике-Люшу отнестись к подчиненному строго.
— До меня дошли сведения, что вы, Трубачев, вели себя в последние дни перед войной как идиот.
— Что вы имеете в виду?
— Вы успели забыть? Мне передавали, что вы разгуливали в коричневом костюме, что смастерили головной убор, похожий на фуражку штурмовика. Правда?
— Правда.
— Так разве это не идиотизм?
— Да… Но мне казалось, что развязка так близка… Что все произойдет с молниеносной быстротой…
— Что все будет, как в сказке? Айн, цвай — и вы входите в ваши собственные дома и выкидываете оттуда тех, кто не может платить?
— И потом… Я думал, что это не заметят.
— Но это могли заметить. Такую штуку можно было выкинуть (также, впрочем, неумно) в Праге, перед тем как мы туда вошли без выстрела, но не в городе, который сопротивляется даже теперь.
Они сидели в пустом маленьком сквере возле Исаакиевского собора. Мерике-Люш огляделся. На площади пустынно.
— Гм… Они даже памятники собираются сохранить.
Справа на высоком постаменте стоял деревянный колпак, он прикрывал конную статую:
— Докладывайте, Трубачев! — приказывает Мерике-Люш.
И подчиненный рассказывает
— Вас не собираются эвакуировать?
— Сейчас нет.
— Говорите только о фактах.
Трубачев сообщает, что город обслуживает одна старая электростанция, построенная еще в прошлом веке на Обводном канале. Волхов отрезан, Дубровка отрезана, и Свирь отрезана.
— Знаю, что все это отрезано. Но на Охте, на Охте новая станция. Как это?.. Заводь…
— Ее называли раньше Уткина заводь. У нее плохо с торфом.
— Но ведь могут добыть?
— Полагаю…
— Факты! Как с углем на Обводном?
— Очень мало. Осталось недели на две.
— Нефть? Мазут?
— На исходе.
— Как думают жить дальше?
— Есть еще дрова.
— Много дров?
— Вряд ли… Но их собираются заготовлять.
— Но где же теперь будут заготовлять?
— Леса есть на Карельском перешейке, в сторону Ладожского озера. Туда ездили инженеры для осмотра.
— Вы точно знаете?
— Да, знаю.
— Нет, — после раздумья говорит Мерике-Люш, — этот резерв они не успеют использовать. У них не хватит времени.
Самым старым агентом был Мурашев. Старик почти не изменился с тех пор, как они виделись в последний раз. Он был все такой же крепкий на вид и аккуратный. И нисколько не убавилось в нем злобы к тому, что его окружало.
Но и Мурашев пожаловался на тяжелую жизнь.
— Кабы не ждал я другого, — говорил он, — то либо в петлю лезь, либо стреляй в них напоследок и сам пулю получай.
— Ну-ну! Нервы в порядке надо держать, — отвечал Мерике-Люш.
Старик ему нравился своей решительностью, огромным запасом неистраченной злобы. Такой без колебаний нажмет кнопку адской машины, которая взорвет весь этот город.
Старик осторожно осведомился о том, как Мерике-Люш выберется отсюда.
— Зачем выбираться? — ответил Мерике-Люш. — Здесь дождемся. Теперь уж недолго ждать. Разве не видишь?
Каждый день всюду, где удавалось побывать, Мерике-Люш искал, ловил признаки того, что ждать ему здесь действительно недолго. В булочных на одну чашку весов ложилась ничтожная гирька, а на другую — кусочек хлеба, уравновешивавший ее. 125 граммов… Самая низкая хлебная корма. А если хлеб получал человек, занятый тяжелым физическим трудом, на весы клали еще такую же гирьку. Хлеб был сладковат — в него примешивали целлюлозу.
Мерике-Люш заходил в темные, без света, дома. Лишь в немногих зданиях, находившихся возле хлебозаводов, он загорался ночью на два-три часа. Был выключен телефон, лопались водопроводные трубы, и улицы превращались в замерзшие озера. Один кинотеатр работал на Невском, но не каждый вечер. И не каждый сеанс удавалось довести до конца. По сигналу воздушной тревоги — сигналы порой раздавались каждый час — зрители спускались в убежище.
В этом убежище оказался и Мерике-Люш вечером 6 ноября. Ему хотелось видеть людей отчаявшихся, парализованных страхом, с безнадежностью на лицах. Но в этот вечер ему пришлось собрать всю свою выдержку, чтобы не разразиться проклятиями, когда он увидел, что люди, собравшиеся в убежище, не такие: истощенные, но не озлобленные, не отупевшие. Он стиснул зубы, он готов был наброситься на них, когда услышал, как эти обреченные люди стали аплодировать.