Сила обстоятельств
Шрифт:
Ничто не мешает соединить два портрета. Можно быть рассудочной бесстыдницей и порочной дамой-патронессой; главное – представить меня ненормальной. Если мои критики хотят сказать, что я на них не похожа, они делают мне комплимент. Дело в том, что я писатель: женщина-писатель – это не домашняя женщина, которая пишет, а человек, вся жизнь которого определяется процессом письма. Такая жизнь не хуже любой другой. У нее свои резоны, свой прядок, свои цели, и надо ничего не понимать в этом, чтобы считать ее экстравагантной. Была ли моя жизнь действительно аскетической, чисто умственной? Боже мой! У меня нет ощущения, что мои современники веселятся на этой земле намного больше, чем я, что их опыт богаче моего. Во всяком случае, оглядываясь на свое прошлое, я никому не завидую.
В юности я научилась не обращать внимания на общепринятое мнение. А потом меня защищали Сартр и крепкие дружеские связи. Тем не менее мне трудно было выносить определенное шушуканье, определенные взгляды, например насмешки Мориака и сопровождавших его молодых людей в «Дё Маго». В течение нескольких
Поначалу я приобщилась лишь к приятным ее сторонам, и впоследствии они намного превосходили все неудобства. Она дала мне то, к чему я стремилась: чтобы люди полюбили мои книги, а через них и меня; чтобы они прислушивались ко мне и чтобы я была им полезна, показывая мир таким, каким его вижу. Сразу после выхода «Гостьи» я познала эти радости. Я не сумела избежать сетей иллюзий, и меня не обошло стороной тщеславие: оно появляется, стоит лишь улыбнуться своему отражению, вздрогнуть при звуке своего имени. Но я, по крайней мере, никогда не увлекалась собственной значимостью.
И всегда умела достойно мириться с неудачами. Они не преграждали мне путь, для меня это был всего лишь упущенный выигрыш. Мои успехи до самых последних лет приносили мне ничем не омраченную радость; похвалам профессиональных критиков я предпочитала одобрение читателей: полученные письма, услышанные случайно фразы, следы определенного влияния, воздействия. После выхода «Воспоминаний благовоспитанной девицы» и особенно «Зрелости» мое отношение к публике стало двойственным, потому что Алжирская война довела до предела ужас, который внушал мне мой класс. Однако, если не понравишься ему, не следует уповать на народ: в дешевой серии тебя напечатают лишь в том случае, если обычное издание разошлось хорошо. Так что волей-неволей приходится обращаться к буржуазной публике. Впрочем, есть в этой среде такие, кто вырывается из пут своего класса или, по крайней мере, пытается это сделать: интеллектуалы, молодежь; с молодыми мы вполне понимаем друг друга. Однако если меня хорошо принимает буржуазия в целом, то я испытываю смущение. Слишком много читательниц оценили в «Воспоминаниях благовоспитанной девицы» описание прекрасно знакомой им среды, не заинтересовавшись тем, каких усилий мне стоило вырваться из нее. Что касается «Зрелости», то я нередко скрипела зубами, выслушивая поздравления: «Это тонизирует, это динамично, это оптимистично», причем в такое время, когда мое отвращение было столь велико, что я скорее готова была умереть, чем жить.
Я чувствительна и к порицаниям и к похвалам. Однако если покопаться немного в себе, то в отношении собственного успеха я обнаруживаю изрядное равнодушие со своей стороны. Прежде, как было уже сказано, я из гордости и осторожности избегала оценивать себя, а ныне уже не знаю, какую меру следует брать за основу: надо ли полагаться на публику, на критиков, на неких избранных ценителей, на личную убежденность, на шумные толки или на молчание? Да и что оценивается? Молва или качество, влиятельность или талант? И еще: что означают эти слова? Сами вопросы и ответы, которые можно на них дать, кажутся мне пустыми. Моя отстраненность гораздо глубже, она коренится в моем детстве, устремленном к абсолюту: я по-прежнему убеждена в тщете земных успехов. Познание мира лишь усилило это пренебрежение: я обнаружила в мире слишком много несчастья, чтобы сильно беспокоиться о месте, которое сама там занимаю, и о правах, которые могу или не могу иметь, чтобы занять его.
Но несмотря на столь глубокое разочарование, не говоря уже о том, что пришлось распроститься с мыслью о некоем наказе, миссии, спасении, что неизвестно для кого и зачем я пишу, так вот, несмотря на все это, такая деятельность более чем когда-либо необходима мне. Я больше не думаю, что она дает право на «оправдание», но без нее я чувствовала бы себя страшно ненужной. Бывают такие прекрасные дни, когда хочется сиять, словно солнце, то есть украшать землю словами; и бывают такие черные часы, что не остается иной надежды, кроме того вопля, который рвется наружу. Откуда берется в пятьдесят пять лет, равно как в двадцать, эта поразительная власть Слова? Я говорю: «Ничего не было, кроме того, что было» или «Один и один – два: какое недоразумение!» – и к горлу моему подступает огонь, его пламя воодушевляет меня. Только слова – универсальные, вечные, всеобъемлющие – то единственное превосходство, которое я признаю и которое меня волнует; они дрожат у меня на губах, и с их помощью я соединяюсь с человечеством. Они исторгают у мгновения и того, что ему сопутствует, слезы, тьму, саму смерть и преображают их. Быть может, сегодня самое сокровенное мое желание – это чтобы в тишине молча повторяли слова, которые я соединила в одно целое.
Есть очевидные преимущества в том, чтобы быть известным писателем: никакой работы ради куска хлеба, а только свободный труд, встречи, путешествия, более непосредственная, чем прежде, связь со всем происходящим. Поддержка французских интеллектуалов востребована большим числом иностранцев, которые не в ладах со своим правительством; нередко также нас просят заявить о своей солидарности с дружественными народами. Мы все немножко задавлены манифестами, резолюциями, протестами, декларациями, воззваниями, обращениями, которые надо составлять или подписывать. Невозможно участвовать во всех комитетах, конгрессах, коллоквиумах, митингах, днях, на которые нас приглашают. Но взамен времени, которое мы отдаем им, люди, нас призывающие, информируют нас гораздо подробнее, точнее, а главное, живее, чем любая газета, о том, что происходит у них: на Кубе, в Гвинее, на Антильских островах, в Венесуэле, Перу, Камеруне, Анголе, Южной Африке. Несмотря на всю скромность моего вклада в их борьбу, это дает мне ощущение причастности к истории. За отсутствием светских отношений я обладаю связями с миром в целом. Один старинный друг с упреком сказал мне: «Вы живете в монастыре». Пусть так, но я часто выхожу из своей кельи.
Между тем я с тоской и тревогой смотрела на то, как на Сартра обрушилась слава и как я приобретала известность. Беспечность была утрачена, как только мы стали знаменитыми, и пришлось считаться с этой объективной данностью; утрачена была авантюрная сторона наших путешествий, пришлось отказаться от прихотей, от бродяжничества. Чтобы оградить нашу частную жизнь, мы были вынуждены ставить заслоны – отказаться от отеля, от кафе, – и эта преграда тяготила меня, ведь я так любила жить в единении со всеми. Я встречаюсь со многими людьми, но большинство из них уже не говорят со мной, как с любым другим, из-за этого мои отношения с ними нарушились. «Сартр посещает только тех людей, которые посещают Сартра», – заметил Клод Руа. Эти слова можно отнести и ко мне. Я рискую меньше понимать людей, потому что не совсем разделяю их судьбу. Такое различие проистекает из самой известности и материальных возможностей, которые она дает.
В экономическом отношении я привилегированная. Начиная с 1954 года мои книги приносят мне много денег; в 1952 году я купила себе машину, а в 1955-м – квартиру. Я никуда особо не хожу, никого не принимаю; верная пристрастиям своих двадцати лет, я не люблю шикарные места; одеваюсь я без блеска, ем иногда очень хорошо, но, как правило, очень мало. Но все это зависит лишь от моей прихоти, я ни в чем себе не отказываю. Некоторые критики ставят мне в упрек такой достаток: разумеется, это люди правых взглядов; никогда левые не бывают в претензии к человеку левых взглядов, будь он даже миллиардером, за его состояние, они ценят его за то, что он левый. Марксистская идеология ничего общего не имеет с евангельской моралью, она не требует от человека ни аскетизма, ни лишений: по правде говоря, ей нет дела до его частной жизни. Правые же до того убеждены в законности своих притязаний, что их противники могут оправдаться в их глазах только мученичеством; к тому же их выбор диктуется экономическими интересами, они не в силах понять, что то и другое вовсе не обязательно должно быть связано: коммунист, у которого есть деньги, не может быть искренним, – полагают они. И наконец, главное: правые пускают в ход все средства, когда речь идет о критике людей левых взглядов. Это известная притча о мельнике, мальчике и осле. Один обозреватель, стремившийся, впрочем, к непредвзятости, прочитав книгу «Зрелость», написал, что у меня было пристрастие к «подозрительным местам», потому что во время войны я, за неимением средств, жила в гнусных отелях: чего бы только не сказали, если бы сегодня я жила в конуре! Удобное пальто – это, конечно, уступка буржуазии, а небрежную одежду наверняка сочли бы позерством или неприличием. Вас обвинят либо в том, что вы бросаете деньги на ветер, либо в скупости. Не думайте, что существует некая середина: ее окрестили бы, например, мелочностью. Единственный выход – следовать своим путем и не обращать внимания на толки.
Это не значит, что я с легкостью мирюсь со своим положением. Неловкость, которую я испытывала в 1946 году, не исчезла. Я знаю, что я из числа привилегированных, и прежде всего в силу полученного мной образования и приобретенных тем самым возможностей. Напрямую я никого не эксплуатирую, но люди, которые покупают мои книги, все получают выгоду от экономики, основанной на эксплуатации. Я сообщница привилегированных и опозорена ими, вот почему Алжирскую войну я пережила как личную драму. Когда живешь в несправедливом мире, нельзя очиститься от несправедливости, и нечего на это надеяться; следовало бы изменить мир, но это не в моей власти. Страдать из-за подобных противоречий бесполезно, забыть о них – значит обманывать себя. И в этом вопросе тоже, за невозможностью найти решение, я поддаюсь настроению. Однако как следствие моего поведения – довольно значительная изоляция; объективное мое положение отделяет меня от пролетариата, а образ жизни субъективно противопоставляет меня буржуазии. Такое относительное уединение меня устраивает, ибо мне всегда не хватает времени, однако оно лишает меня определенной теплоты, которую я с такой радостью вновь обрела в последние годы во время манифестаций, и, что для меня гораздо важнее, оно ущемляет мой опыт.