Сильные
Шрифт:
Я про моего брата.
– Арт-татай [46] !
Даже колоссальность столба не могла затмить мощь Нюргуна. Дело не в размерах, да и то сказать, Нюргун был пленником столба, а не столб – резной палочкой Нюргуна. Я слишком хорошо знал, как расширяются и усыхают истинные боотуры, чтобы придавать значение сиюминутному облику. Дюжий детина, рядом с которым Мюльдюн-силач выглядел бы младшим братом, еще только собравшимся ехать в Кузню, Нюргун спиной намертво приклеился к столбу. Голяк голяком, похожий на чудовищного младенца – или на бесстыжего дурачка, нагишом выскочившего из юрты на мороз – он все время дергался, словно жук, присевший отдохнуть на кору сосны,
46
Восклицание, выражающее удивление, восхищение, испуг.
Да, живица. Я не зря вспомнил липкую кору сосны. Волосяной аркан, которым по словам Уота скрутили пленника, оказался ложью, чепухой, объяснением для легковерных. В том месте, где висел Нюргун, столб густо покрывала зеленоватая слизь. Она булькала, пенилась, вздувалась пузырями, похожими на волдыри от ожогов. Прислушавшись, я различил бормотанье, до омерзения похожее на членораздельную речь. Я не знал языка, на каком разговаривала дрянная слизь. Алып-Чарай, вспомнил я. Алып-Чарай [47] – смертельно опасный засов, запирающий часть путей в Нижний мир, преграда для тех, кто слишком спешит к своей смерти. Если верить дедушке Сэркену, боотуры-торопыги вляпывались в Алып-Чарай с разгону, и обратного пути для бедолаг уже не было. Да ну, глупости! Здесь вам, извиняюсь, небеса, да еще Восьмые! Откуда на небесах взяться волшебным слизнякам-привратникам Нижнего мира?
47
Алып-Чарай – буквально: Волшебная Богатырская Слизь.
Неоткуда, а вот поди ж ты…
Слизь мерцала: болото поздним вечером. Клубки света катались по ней, оставляя ядовито горящие следы. Алып-Чарай радовался, что заполучил такую лакомую добычу. Нюргун прилип к столбу затылком, плечами, спиной, ягодицами, бедрами, голенями, пятками. Руки он раз за разом выдирал из слизистой трясины, но почти сразу цеплял зеленую пакость, увязал в ней – и все начиналось по новой. Мне померещилось, что в момент высвобождения рук из недр горы доносился низкий утробный звук, похожий на мычание свирепого быка – и стихал, едва мощные руки Нюргуна утрачивали свободу.
– Нравится? – спросила Умсур.
– Глаза болят, – ответил я невпопад.
Мне мерещились черные столбы поменьше – стволы деревьев, выросших из дыма подземных кузниц. Роща под осенним ветром, они тряслись вокруг Нюргуна, рассекаемые вращением зубчатых колес. Мне чудились колодки на ногах брата, цепи, сотней витков охватившие его торс. Я вглядывался до рези под веками: ну да, шея захлестнута арканом. Но стоило моргнуть, повернуть голову, отвлечься на краткий миг, и черные столбы рассеивались, цепи исчезали, аркан превращался в жилы боотура, набрякшие от прилива крови. Оставался главный столб, и колеса с зубчиками, и зеленоватая слизь, бормочущая тихую чушь.
И, конечно же, Нюргун.
– Зачем его
– Он чуть не сбежал.
5. Чем он плох?
– Куда?
– Неверный вопрос, – Умсур вздохнула.
Ветер трепал полы рысьей дохи, обнажал подшерсток, густой и пышный. Вместо того, чтобы надеть доху в рукава, Умсур накинула ее на плечи, поверх своих удаганских одежд: белых-белых, с длиннющей бахромой по подолу, до самых щиколоток. Бродяга-ветер норовил сорвать, сбросить доху с женщины, как тучу срывает со снежной вершины горы.
– Ты лучше спроси: когда? Он чуть не сбежал при рождении. Мы едва сумели его остановить. Если бы не Мюльдюн…
По спине у меня потекла струйка холодного пота: от затылка к копчику. «Яму закрывают крышкой, а сверху наваливают земляной курган, чтобы боотур не сбежал. Он, как из утробы выпадет, крышку откинет, курган развалит – и давай дёру! Тут держи, не зевай! Если крышка не задержит, курган не остановит, отец не схватит за левую ногу…» Я был уверен, что Кустур врет. Ну, не врет – сказки рассказывает, чтобы интересней было. Интересно, что же такое слышал мой приятель Кустур, если запомнил, переложил на свой лад? А главное, от кого – от отца-кузнеца? От дедушки Сэркена?!
– Мы хотели его довести, – Умсур надвинула шапку на лоб. Тень упала на резкие птичьи черты лица сестры, состарив ее на тыщу лет. – Я про колыбель в Елю-Чёркёчех. Третья – молодильная, вторая – исправительная. Надеялись, что доведем. Мало ли чего мы хотели? Мы ошиблись. Пришлось тащить сюда, ко мне.
– Довести? – злоба распирала меня. Так бродящий кумыс грозит разорвать тесный, плотно закупоренный бурдюк. – Довести до чего? До безумия? До смерти?!
– До приемлемого состояния.
– А так просто вы не хотели его принять? Я бы на его месте…
– Что – ты?
– Я бы тоже от вас сбежал! Чем он плох?
– Он слишком хорош. Он лучший, самый лучший. Когда он расширяется, он не знает границ. Это скверно, малыш, очень скверно. Ты уж поверь мне на слово, ладно? Но это полбеды – если он, сильный, схватится с другим сильным, противник Нюргуна тоже теряет границы, – Умсур щелкнула пальцами: раз, другой, третий. Кажется, она подбирала верные слова. – Выходит из берегов, понял? А сила – такая упрямая штука… Если где-то прибудет, где-то обязательно убудет.
– Точно? – усомнился я.
– Точно. Таков закон. Не веришь, спроси у отца.
– И что?
– Если силы где-то убудет чересчур, Осьмикрайняя покатится в тартарары. Но и это не все. Нюргун младше тебя, братец.
– Ну да!
Врет, подумал я, глядя на Нюргуна, рвущегося прочь из слизистых пут. Если врет в этом, значит, врет во всем. Ей нельзя верить. Я тряхнул головой, гоня прочь детскую доверчивость. Волосы упали мне на лицо, как тень от шапки – на лицо Умсур. Нет! Волосы упали мне на лицо, как спутанная копна кудрей закрывала Нюргуну лоб и глаза. Я содрогнулся, как Нюргун. Передернулся всем телом, как Нюргун. Хотелось на волю – туда, где я ничего не знал о втором старшем брате, и был счастлив.
Умсур взяла меня за плечо:
– Ты верь мне. Хорошо? Ты видишь тело, а я говорю про разум. Он старше тебя плотью, но младше рассудком. И всегда будет младше, даже через сто лет. Тут уж ничего не поделаешь, Юрюн. Хоть в каждой колыбели лежи до кровавых пролежней – ничего.
– Младше? – я вырвался. Мне это не составило никакого труда. – Не знает границ? Чуть не сбежал? И вы мучили его в железной колыбели, а потом приковали к столбу на веки вечные?! Да есть ли семья добрее нашей?! Мне впору гордиться!