Силуэты минувшего
Шрифт:
Держал себя с нами Степан Петрович удивительно корректно и даже почтительно. Конечно, говорил нам «Вы» и здоровался за руку. А о нас говорил солдатам в третьем лице: «Соловьев, подай «им», господину вольноопределяющемуся, коня…»
Степан Петрович был женат. «Ихная баба» и «дитё» жили при нем. Жена была совсем невзрачной, серой бабенкой и являла резкий контраст с молодцеватой и подтянутой фигурой мужа. Носил он всегда бушлат светло-песочного цвета, на петлице которого укреплялся конец серебряной цепочки от часов – подарок за хорошую службу от командира батареи. Службу он действительно знал хорошо и умел очень толково передать солдатам необходимые сведения. Так и на этот раз, когда Барановский поручил Степану Петровичу проводить занятия без него, он подошел ко мне и стал показывать, как удобнее всего влезть на лошадь, для чего нужно сделать
В манежной езде самым большим для меня мученьем были барьеры. На прыжке через барьер строго запрещалось хвататься рукой за луку седла. Это движение делалось совсем непроизвольно, но неизменно вызывало щелканье бича, а также неодобрительное замечание начальства, высказанные довольно брутально. Правовед Кутейников служил вольноопределяющемся в Лейб-гвардии Казачьем полку и рассказывал, что у них в учебной команде за сбитый барьер офицеры штрафуют донцов по 50 копеек. «Ну, мне-то наплевать на штраф. Я ведь богатый», – хихикал Кутейников.
Мой конь Донец брал хорошо барьеры, если я ему не мешал. Но я нервничал, и это передавалось ему. Я не мог попасть в ритм движения лошади и вылетал ей на шею. Лучше всего у меня получалось, когда я вовсе не думал о барьере и о том, чтобы удержаться в седле. Первые прыгуны у нас были Мезенцев Александр и Штукенберг. Надо иметь в виду, что новичками военной службы в учебной команде были только мы, вольноопределяющиеся. Наши товарищи, солдаты, уже служили до команды год в батареях, где и обучались всему тому, что потом проходилось в учебной команде более глубоко и педантично. Поэтому и барьеры для них были знакомы.
Кроме того, не следует забывать, что в учебную команду отбирались из молодых солдат наиболее развитые и ловкие, способные стать позднее младшими командирами. Так что у них было заметное преимущество в службе перед нами. Они уже имели годовой опыт, а мы только начинали осваивать азы кавалерийского и пешего строя.
Пеший строй не представлял бы для нас никакой сложности, если бы не холод и сквозняки. Особого внимания на выправку солдата и хождение в строю у нас не обращалось. Отданию чести и фронту тоже не очень-то много посвящали времени, чем, конечно, мы резко отличались от пехоты.
Как я ни был подготовлен разговорами в Правоведении к своеобразию военной службы, ее обычаям, строгости, все же контраст между штатской идеологией и военной, к тому же гвардейской, был слишком резкий, и моя психика перестраивалась очень медленно. Только надев военный мундир, я понял, что, в сущности, мы в Правоведении абсолютно не знали, что такое военная служба. Наши мальчишеские разговоры касались только внешней стороны этой службы. Мы не представляли себе, что на военной службе ежеминутно могут возникнуть задачи, которые надо тут же самому решать. Понимать и учиться решать эти задачи надо было на ходу. Никаких учителей – как говорить, как ходить, что делать и как делать – у меня не было. Да и обращаться за советом к учителю не было времени. Нужна была сильно развитая интуиция, смекалка, для быстрого решения бесконечно разнообразных вопросов, встающих в ходе общения с солдатами и офицерами и, как правило, являющихся результатом крайне неопределенного нашего служебного положения. К тому же моя природная «людобоязнь», застенчивость и робость очень вредили мне. Я смущался, от смущения терялся и делал ошибки, которые заставляли еще больше смущаться. Таким образом, приходилось учиться на собственных ошибках. Никаких учебников тоже не было. Устав внутренней службы давал ответы только формальные, не вдаваясь в объяснение моментов психологических, социальных и светских.
Запомнился первый мой неудачный дебют, когда я явился впервые на занятия пешего строя. Степан Петрович приветствовал меня ободряюще и предложил встать в строй на левом фланге шеренги солдат. Я встал не вплотную к локтю левофлангового, а на некотором расстоянии. Зайченко подвинул меня, но я опять отодвинулся. Я стоял так, как стояли в строю правоведы. Вошел в манеж поручик Перфильев и поздоровался с командой. Вахмистр доложил ему о появлении в команде вольноопределяющегося. Перфильев спросил меня, как моя фамилия и я, отдав ему честь, назвал себя, он спросил, не брат ли я гродненского гусара? Я отвечал утвердительно, держа руку у козырька, не подозревая, что это противоречит уставу (в строю честь не отдаётся). Между тем, в Правоведении мы отдавали честь, находясь в строю, но я не знал, что там мы были на положении офицеров, а солдатам в строю честь отдавать не следовало. Перфильев отошел от меня, не сделав мне замечания, но только приказал вахмистру заняться со мной. Тут я постиг и эту премудрость, и тогда меня поставили в строй «по ранжиру». Я оказался шестым от левого фланга. Рост мой был 2 аршина 6 вершков. Ниже меня стоял потом Мезенцев Михаил, а немного выше Штукенберг. На правом фланге встал Мезенцев Александр.
Мой рост считался нормой гвардейского солдата. Ниже 2 аршинов и 6 вершков в гвардию попадало очень мало солдат. В лагерях, после учебной команды, в строю 1 батареи, где я служил, я стоял вторым на правом фланге, но по росту должен был бы быть первым. Правофланговый должен хорошо знать все команды и вести за собой всех, стоящих в строю, а на меня начальство, не без основания, не очень надеялось, боясь, что я что-нибудь напутаю.
Зато мне была оказана высокая честь находиться на правом фланге батареи при прохождении ее на «высочайшем» смотру в Царском селе мимо августейшего шефа – Николая II, в мае 1913 года.
Запомнилась любопытная деталь. Сначала было получено распоряжение, что царь будет смотреть батарею в пешем строю. Так как пешим строем у нас никогда особенно не занимались, то начальство страшно перепугалось. До смотра оставалось три дня. Начались усиленные репетиции парада, с прохождением церемониальным маршем мимо командира бригады, генерала Орановского, который злился, кричал и бесновался, видя исключительно расхлябанный, корявый, сумбурный марш наших солдат, совсем не имеющих вида не только гвардии, но даже захудалой армии. Офицеры тоже лезли вон из кожи, чтобы придать нашему строю мало-мальски приличный вид. Наконец, кто-то догадался вызвать трубачей, дело пошло тогда лучше. Все как-то подтянулись. Но все же вид наш был неудовлетворительный. Нам прежде всего не хватало бравой солдатской подтянутости, того безукоризненного изящества движений, которым умеют блеснуть хорошо обученные воинские части. Движение наше в строю не составляло единого гармонического целого, в котором неразличимы отдельные человеческие индивидуальности, а мы были лишь подученные шагать в ногу разные Савченко, Зайченко, Григоренко, Новиковы, Семеновы, Тимофеевы.
Надо заметить, что перед смотром суетилось и волновалось одно только начальство. Солдаты оставались совершенно спокойными. От старшего поколения гвардейских солдат они знали, что бояться царя нечего. «Все равно, как мы ни пройдем перед ним, он скажет нам «спасибо». И стараться не надо и пужаться тоже без надобности». Действительно, не было случая, чтобы Николай выразил на смотре когда-нибудь свое неудовольствие, хотя он, как прирожденный военный, хорошо знал разницу между отличным строем и плохим.
На репетиции парада царя изображал берейтор на рыжей лошади, перед которым мы и проходили, пожирая его, как полагалось, глазами.
Волнения начальства оказались напрасными. Царь смотрел нас в конном строю, без пушек. Вся церемония носила очень будничный вид. Присутствовали лишь все гвардейские начальники, среди которых выделялся толстый генерал с рыжеватой бородкой, в какой-то фантастической форме. На кивере у него был целый букет перьев разной величины, как у принца Мюрата, зятя Наполеона. Генерал очень любовался собой. Это был Сухомлинов, военный министр.