Силуэты
Шрифт:
— А Герника?
— Герника — это здорово. Герника — это, так сказать, запечатленный кошмар. Но как бы он мог рисовать и сейчас, если бы работал, скажем, в манере своего голубого периода.
Свой последний день на Британских островах мы провели на вечеринке у профессора Джона Д. Бернала. Знаменитый физик, как оказалось, обитал в ту пору в мансарде своего института, помещавшейся на верхнем этаже ветхого шестиэтажного здания. Шляпы и пальто бросали прямо на какие-то физические машины, на модели кристаллов. В комнате со скошенным потолком, где мебели не хватило, сидели прямо на полу. Но это был расчудесный вечер. Он походил на студенческий междусобойчик: пели, танцевали, в каком-то эмалированном
В финале этого во всех отношениях необыкновенного вечера Пикассо взял кусок лабораторного угля и, засучив рукава, начал рисовать прямо по штукатурке скошенной стены. Маленький, смуглый, длиннорукий, похожий на быструю обезьянку, он, казалось, забыл обо всех окружающих. И комната, которая только что, как казалось, готова была рассыпаться от веселого шума, наполнилась благоговейной тишиной.
И в тишине этой мы увидели, как на стене вырисовывался фас Бернала, затем стала появляться очаровательная головка его ассистентки, готовившей тут же свои микросандвичи. Затем Пикассо увенчал их обоих венками. Напоследок приделал им ангельские крылышки. Посмотрел. Поставил дату: 12. II. 50 года. Подписал, бросил уголь и многозначительно вытер руки о штаны.
Всем участникам вечеринки показалось, что они присутствовали при каком-то удивительном волшебстве. Волшебство искусства. И хотя рисунок был шуточный, сам художник не скрывал радости и от своей удачи, и от того впечатления, какое эта его удача произвела на присутствующих.
На следующий день, провожаемые большою шумною толпой, мы заняли свое купе в лондонском экспрессе. Мы на диване рядом с Пудовкиным, Пабло Пикассо напротив со своей женой — молодой, стройной женщиной, с холодным, точно мраморным, античным профилем, таким всем теперь знакомым по множеству вариаций рисунка женщины-голубки.
Поезд шел, игнорируя станции и полустанки. Выехали затемно, чтобы пораньше поспеть в Лондон. Ну конечно же перед отъездом никто не позавтракал. Но когда стюард выдвинул стол и подал завтрак, все мы уже дремали, укачиваемые пульмановскими мягкими рессорами. К завтраку никто не притронулся. По своей привычке вести дневник я достал записную книжку и стал заносить в нее самое интересное, что наблюдал за последние дни. Углубившись в это занятие, не поднимал глаз, а когда поднял, увидел, что художник тоже не спит.
Каким-то хищным, прицеливающимся взглядом он уставился в лицо Пудовкина, сидевшего напротив него. Смотрел на него долго, пристально, потом вдруг легко вскочил на диван, бесшумно, осторожными движениями взял с полки самый пестрый и яркий букет. Засучил рукава, стал обрывать лепестки цветов и класть их на столе кучками: красные, розовые, синие, желтые, фиолетовые. Заметив, что я слежу за ним, сделал запрещающий знак: молчи, мол, ничего не спрашивай, не мешай.
Потом, так же ловко расстелив на столе бумажную салфетку, он стал хватать из кучек цветные лепестки и ногтем большого пальца придавливать к полотну салфетки: то красные, то желтые, то синие. При этом огромные черные с кофейным отблеском глаза его так и метались от бумаги к лицу Пудовкина и обратно. Я понял, рисует. Рисует необыкновенным способом, используя краски цветочных лепестков. Заинтересовавшись, потянулся через стол, попробовал увидеть, что у него там на бумаге. Он грубо оттолкнул меня и продолжал работать.
Признаюсь, я даже обиделся. Не очень приятно, когда тебя вот так без всякого предупреждения толкают в лоб. Но художник в этот момент,
Где-то на подъезде к Лондону, когда колеса уже грохотали на стрелках, Пикассо бросил работу, рукавом смахнул с салфетки крошки раздавленных цветов, стряхнул и повернул лист ко мне. Я просто ахнул. Передо мной был портрет Пудовкина в виде известной русской иконы Спаса Нерукотворного. Причем портрет, выполненный в реалистической манере, я бы сказал, проникновенный портрет, на котором, хотя глаза героя были закрыты, а нижняя губа немного отвисла, мой режиссер был воспроизведен с точнейшей психологической характеристикой. Его беспокойная, ищущая душа. Его энергичная творческая натура. Его холерический характер и, если так можно выразиться, его оптимистический трагизм — все это было отражено на бумажной салфетке с помощью раздавленных цветочных лепестков.
Пудовкин проснулся, увидел портрет, был поражен, удивлен, потрясен — все это вместе. Дома на родине существовало немало портретов этого виднейшего деятеля кино — и живописных, и скульптурных, и фотографических. Но такого портрета он еще не видел. Поразился, стал умолять автора подарить ему этот маленький шедевр.
Пикассо был непоколебим: нет-нет, он сделает еще один портрет мосье Пудовкина. Тушью, сангиной, углем — чем угодно, ну так, как он, скажем, сделал портрет Ильи Эренбурга. Этот он ему не отдаст. Это первый опыт. Ему в первый раз довелось работать такими красками. Красками природы. Этот портрет он оставит себе. Да он уж никому, кроме автора, и не нужен. Завтра краски высохнут, и портрет превратится в лист перепачканной бумаги. А автору он дорог. Он в первый раз проэкспериментировал этот способ.
Пудовкин просил, умолял, даже со свойственной ему экспансивностью вставал на колени. Не помогло. Экспресс уже замедлял ход. За окнами пестрела огромная толпа, встречавшая на этот раз, увы, не нас, а Пабло Пикассо. Художник и его жена вышли из вагона, их обоих и даже их чемоданы толпа подняла и понесла на руках к выходу.
Мы с Всеволодом Илларионовичем остались на пустом перроне, и с нами два друга из Движения Сторонников мира, пришедшие проводить нас до отеля. Уже на ходу нам сообщили, что все ол райт, «воздушный мост» Лондон — Варшава действует. Первая партия делегатов уже переброшена на континент. Варшава наши действия одобряет. Через два дня там открывается конгресс. Передали приветы от Жолио и от Александра Фадеева. Я искренне радовался. Всеволод Илларионович рассеянно ронял: «Чудесно, прелестно!» Но мысленно, как мне кажется, он был еще в «мастерской» Пикассо, которой волей случая на этот раз было вагонное купе.
Ну, а я в эту поездку сделал для себя на всю жизнь вывод, что при хорошем режиссере-постановщике приятно и интересно быть даже статистом и что в общем-то все действительно чудесно и прелестно.
Хороший мужик Антей
Рассказ об этом человеке — моем крестном в делах литературных — должен начать с нескольких автобиографических обстоятельств, с того, как у меня, репортера тверских газет, никогда всерьез и не задумывавшегося о писательстве, неожиданно родилась повесть.