Сильва
Шрифт:
– Не говорите с Дороти о ее замужестве, - вымолвил наконец старик несколько смущенно.
Странная просьба: ему ведь было хорошо известно, что я много раз виделся с его дочерью в Лондоне.
– Мне это и в голову никогда не приходило, - заверил я его, незаметно тесня к выходу: я все больше и больше опасался того, что он замешкается в доме.
– Ей ведь было всего восемнадцать... Конечно, такая юная, невинная овечка для этого опытного волка в овечьей шкуре... Если бы вы знали, как я корю себя за то, что не смог вовремя разоблачить его.
Мы наконец добрались
– Если моя слепота испортила Дороти жизнь, я себе никогда этого не прощу, - сказал он, глядя на меня повлажневшими глазами, с настойчивостью, приведшей меня в замешательство.
– Она еще так молода!
– пробормотал я.
– Не так уж и молода!
– прошептал он и, выпустив мою руку, взгромоздился в экипаж.
– Да и не о том речь, - добавил он ворчливо, уткнувшись носом в ворот плаща и не глядя на меня.
Хотя эти слова вроде бы не предназначались для посторонних ушей, я понял, что он надеется услышать: "А о чем же?" Но, несмотря на любопытство, я так и не задал этого вопроса. "Уезжай! Уезжай!" - молил я про себя. Он устроился на сиденье, и я сказал ему: "Добрый путь!" Доктор встряхнул поводья, щелкнул языком. Двуколка со скрипом двинулась вперед. И тут я увидел, что сзади, на пороге дома, показалась Нэнни. Она с любопытством глядела на удаляющуюся двуколку, удерживая Сильву у себя за спиной. Господи, что будет, если старик обернется! Но он, не оборачиваясь, махнул на прощанье рукой. И наконец повозка скрылась за поворотом дороги. Я вернулся в гостиную, вытирая пот со лба.
8
Итак, в следующее воскресенье я, как и обещал, отправился в Дунсинен на файф-о-клок. За десять лет в этом когда-то дорогом моему сердцу доме почти ничего не изменилось, и мы не так уж сильно состарились, несмотря на прожитые годы. Каждый из нас инстинктивно занял свое обычное место: доктор в глубоком кресле, Дороти на диванчике, покрытом ее собственной вышивкой, а я между ними. К чаю, который в Дунсинене заваривали всегда очень крепко, подали все тот же сдобный пирог и те же scones [ячменные лепешки (англ.)]. Мне почудилось, что и разговор наш начался с того места, на котором он прервался десять лет назад. Единственное, чего я не обнаружил, - это своего былого чувства. Хотя и в этом я был не очень-то уверен, судя по умилению, которое испытывал. Но мне было не до выяснения собственных ощущений, заботило меня совсем другое: каким образом объявить о существовании Сильвы?
Как и прежде, самым разговорчивым среди нас был доктор Салливен. Он говорил медленно, сопровождая свои речи широкими взмахами рук, что делало его похожим на священника, читающего проповедь с кафедры. Дороти сидела молчаливая, с той таинственной улыбкой на губах, которая так волновала меня в былые времена. Я отвечал на вопросы старика - в той мере, в какой мне позволяло навязчивое желание высказать свои тайные мысли. Пока Дороти наливала нам по третьей чашке чаю, наступила пауза. Я воспользовался ею, чтобы с дурацкой поспешностью спросить напрямик:
– Скажите, доктор, вы верите в чудеса?
Дороти застыла с поднятым чайником в руке. Ее отец поперхнулся и, захлопав глазами, изумленно воззрился на меня. Доктор всегда был крайне религиозен, религиозен на старый манер, основательно, даже если ему и случалось ожесточенно отстаивать перед своим старым другом епископом Солсберийским теорию Дарвина. Наконец он обрел дар речи:
– Мы должны верить Писанию.
Я покачал головой.
– Нет, я говорю о чудесах, которые происходят сегодня, у нас на глазах.
Он удивился.
– Чтобы я мог ответить вам на это, нужно, чтобы они произошли. Но за всю мою долгую жизнь я лично ни одного чуда не видел.
– А как же Лурд?
Он скептически махнул рукой.
– Позвольте мне усомниться в подобных вещах. Я не папист, и все эти истории католических попов отнюдь не внушают мне доверия. Кроме того, многие врачи, даже убежденные католики, единодушны: большая часть этих так называемых исцелений, даже если предположить, что они имели место, объясняется вовсе не чудом. Резкая активизация обычного биологического процесса под воздействием сильного душевного потрясения - вот вам и объяснение "чуда".
– И никто еще не видел, чтобы отрастала ампутированная нога, - добавила Дороти.
Я взял чашку, которую она протягивала мне, и возразил:
– Прошу извинить, но вы забыли о чуде в Каланде, когда некий Мигель Хуан Пельисер вновь обрел ампутированную ногу по милости Святой девы Пилар Сарагосской.
– Это когда же было?
– осведомилась Дороти, предлагая мне сахар.
– В семнадцатом веке.
– Слишком давно. И с тех пор больше ничего?
– Насколько я знаю, ничего, но вот Дэвид Гернет высказал по этому поводу одно весьма существенное замечание: чудеса, сказал он, не так уж редки, просто они случаются нерегулярно - иногда может пройти целый век без единого чуда, а потом внезапно они начинают сыпаться как из рога изобилия.
Я размешал сахар и добавил:
– Не знаю, можно ли это считать началом очередной серии, но одно чудо я, во всяком случае, увидел.
– Чудо?
– воскликнула Дороти.
Все-таки глаза у нее были очень красивые, особенно когда она вот так изумленно раскрывала их. Они были голубые, но за этой голубизной, казалось, таился какой-то черный отблеск, который смущал их лазурь - и меня тоже. Они казались странными на этом чересчур правильном лице - таком правильном, что оно на первый взгляд казалось бы банальным, если бы не чистота черт.
– Расскажите!
– попросила она.
Ее отец, напротив, не думал изумляться: нахмурясь и покусывая губу, он задумчиво разглядывал меня. Я начал:
– Мне хотелось бы попросить вас о двух вещах: во-первых, поверить в то, что я вам расскажу, а это отнюдь не легко. Во-вторых, не считать меня сумасшедшим. И, наконец, ни одной живой душе не передавать того, что вы сейчас услышите.
– Это уже три вещи!
– весело поправила меня Дороти, и видно было, что она принимает мои слова за обычный розыгрыш.
– Но все равно, обещаем!