Силы ужаса: эссе об отвращении
Шрифт:
«Объект влечения — это то, в чем или для чего влечение может достичь своей цели. Он — самое изменчивое из составляющих влечения, он не присущ ему первоначально (мы подчеркиваем): но он присоединен исключительно благодаря своей особой способности делать возможным удовлетворение». [67]
Это достаточно легко понять, если взять объект, в полном смысле слова, как коррелят субъекта в символической цепи. Только инстанция отца может генерировать такие, в полном смысле, объектные отношения, поскольку она вводит символическое измерение между «субъектом» (ребенок) и «объектом» (мать). Без этого то, что называется «нарциссизмом», не будучи всегда и обязательно консервативным, — это необузданность влечения как такового, без объекта, угрожающая всякой идентичности, включая и идентичность самого субъекта. Тогда мы оказываемся перед психозом.
67
Pulsions et destins des pulsions (1915), in Metapsychologie, Gallimard, coll.
Но интерес к галлюцинаторной метафоре у страдающего фобией зиждется именно на том, что, представляя победу «сил, противоположных сексуальности», она находит себе некий «объект». Какой? Это не объект сексуального влечения, мать, ни ее органы, ни ее части, но и не какой-нибудь нейтральный референт, это… символическая деятельность сама по себе. Несмотря на то, что она часто оказывается эротизирована, фобия в этом случае не затрагивает одержимого и не изменяет оригинальности структуры. Она основывается на следующем: это символичность как таковая обогащается влечением, которое не является ни объектным, в классическом его понимании (то есть речь не идет ни об объекте потребности, ни об объекте желания), ни нарциссическим (оно не возвращается, чтобы обрушиться на субъект или обрушить его). Так как она не сексуальна, она отрицает вопрос сексуального различия, и субъект, который обживается в ней, может дать симптомы гомосексуализма, оставаясь по отношению к ним в сущности безразличным: он не доходит до этого. Если верно, что эта нагрузка символического как единственное прибежище влечения и желания является способом защиты, то очевидно, что защищено таким образом вовсе не зеркальное Я — отражение материнского фаллоса: наоборот, Я здесь, скорее, страдает. Но странным образом возникает субъект, несмотря на то, что он является коррелятом метафоры отца, — на руинах своей опоры: субъект, следовательно, как коррелят Другого.
Представитель функции отца занял место недостающего правильного материнского объекта. Язык вместо хорошей груди. Дискурс заменяет материнскую заботу. Отцовство более идеально, чем сверх-Я. Можно видоизменять конфигурации, в которых это отчуждение Другого, заменяющее объект и принимающее определение нарциссизма, производит галлюцинаторную метафору. Страх и очарование. Тело (моего Я) и объект (сексуальный) помещаются здесь целиком.
Отвращение — перекресток фобии, навязчивости и перверсии — разделяет ту же экономию. Неприятие, которое позволяет понять себя, не приобретает истерического характера: последнее — это симптом такого Я, которое измучено «плохим объектом», отворачивается, давится им, изрыгает его. В отвращении протест целиком в существе. В языковом существе. В противоположность истерии, которая провоцирует, бойкотирует или совращает символическое, но не производит его, субъект отвращения — это превосходный производитель культуры. Его симптом — отрицание и реконструкция языков.
Говорить о галлюцинации по поводу этого нестабильного «объекта» значит немедленно требовать оптической нагрузки в мираже фобии и спекулятивной нагрузки в отвратительном. Скрывающийся, ускользающий, сбивающий с толку, этот не-объект может быть схвачен только как знак. Он держится посредством представления, то есть — видения. Визуальная галлюцинация, которая в последней инстанции объединяет другие (слуховые, осязательные…) и которая, вторгаясь в символику, обычно спокойную и нейтральную, представляет желание субъекта. Отсутствующему объекту, знаку. Желанию этой нехватки, визуальной галлюцинации. Более того, нагрузка взгляда, параллельная господству символического, которое возвышает нарциссизм, приводит зачастую к вуайеристским «надбавкам» к фобии. Вуайеризм — структурная необходимость конституирования объектного отношения, он объявляется всякий раз, как объект перетекает в отвратительное, и становится настоящей перверсией лишь от невозможности символизировать нестабильность субъекта/объекта. Вуайеризм сопровождает письмо об отвращении. Остановка этого письма превращает вуайеризм в перверсию. [68]
68
«Вуайеризм — это момент нормального развития на догенитальных стадиях, допускающих, если он остается в определенных пределах, наиболее прогрессивное разрешение эдипова конфликта. Превращение в перверсию парадоксальным образом является результатом его поражения в его страховочной функции против возможного разрушения объекта». (Fain M. Contribution a l'analyse du voyeurisme, in Revue francaise de psychanalyse, XXVIII, avril 1954).
Укрепленный
Объект фобии, как спроецированная или галлюцинаторная метафора, привел нас, с одной стороны, к границам психоза, с другой, к мощной структурирующей силе символики. И с той и с другой стороны мы оказываемся перед пределом: он превращает говорящее существо в существо отдельное, которое говорит, лишь отделяя, всегда говорит-в-раздельности, от фонематической цепи и до логических и идеологических конструкций.
Как устанавливается этот предел без того, чтобы превратиться в тюрьму? Если радикальный эффект основополагающего разделения состоит в разделении на субъект/объект, то как добиться того, чтобы эти промахи не привели либо к тайной замкнутости архаического нарциссизма, либо к безразличному распылению объектов, ощущаемых как ложные? Взгляд, который мы бросили на симптом фобии, сделал нас свидетелями болезненного и великолепного в его символической сложности появления знака (вербального) в его схватке с влечением (страх, агрессивность) и видением (проекция Я на другого). Но психоаналитическая реальность, чуткая к тому, что называют «не поддающимся анализу», кажется, вызывает появление другого симптома, возникающего вокруг того же самого и очень проблематичного разделения субъект/объект, но на этот раз как бы в противовес с фобийной галлюцинацией.
Барьер, конституирующий субъект/объект, становится здесь широкой и непроходимой толстой стеной. Я, раненное до уничтожения, забаррикадированное и неприкасаемое, притаилось где-то, нигде, вне места, которое можно было бы обнаружить. Что касается объекта, оно вызывает фантомы, призраки, приведения: приток ложных Я и из-за этого ложных объектов, двойников Я, которые набрасываются на нежеланные объекты. Разделение существует, язык тоже — иногда даже замечательным образом, с примечательными интеллектуальными результатами. Но взаимопонимания нет: это расслоение чистое и простое, пропасть без возможности перекинуть мост между двумя берегами. Без субъекта нет объекта: закостенелость с одной стороны, фальшь с другой.
Установить взаимопонимание в таком «укрепленном замке» означает вызвать желание. Но в процессе трансфера скоро замечаешь, что желание, если однажды возникает, является лишь подобием приспособления к социальной норме (не является ли желание не чем иным, как желанием некой идеализированной нормы, нормы Другого?). Мимоходом пациент встретит возникновение отвращения из того, что для других будет желанием. Оно [отвращение] окажется первым аутентичным чувством субъекта, занятого конституированием самого себя, выбираясь из своей тюрьмы навстречу тому, что станет, только позднее, объектами. Отвращение к самому себе: первое приближение к себе без этого замуровывания. Отвращение к другим, к другому («я хочу вырвать матерью»), к психоаналитику, единственному, кто крепко связывает с миром. Нарушение анальной стадии, захватывающее стремление к другому, столь же желанное, сколь запретное: отвратительное.
Взрыв отвращения, без сомнения, — лишь момент лечения пограничных линий (borderlines). Мы говорим здесь об этом потому, что он занимает ключевое место в динамике конституирования субъекта, которое есть ничто иное, как медленный и тяжелый результат отношения к объекту. Когда укрепление пограничной линии (borderline) вдруг видят, как рассыпаются его стены и как его безразличные псевдо-объекты начинают терять свою маску навязчивости, явление субъекта — мимолетное, хрупкое, но аутентичное — слышится в появлении этого промежуточного состояния — отвращения.
Психоанализ не собирается, да, вероятно, и не в силах пропустить это появление. Настаивать на этом было бы подстреканием больного к паранойе или, в лучшем случае, к морали; итак, психоаналитик не думает, что он здесь для этого. Он следует, или поворачивает, по направлению к «правильному» объекту — объекту желания, который является, что ни говори, согласно нормативным критериям Эдипа — фантазмом: желание, направленное на другой пол.
Отвращения пограничной линии (borderline) там нет. Оно просто приподняло ограждения нарциссизма и переделало защищавшую его стену в предел проницаемый, и поэтому угрожающий, ужасный. Следовательно, еще нет другого, объекта: только отвратительное (абъект). Что же делать с этим отвратительным? Направить его на либидо, чтобы конституировать из него объект желания? Или на символическое, чтобы сделать из него знак любви, ненависти, энтузиазма или осуждения? Вопрос может остаться неразрешимым и нерешаемым.
На этот неразрешимый, логически предшествующий выбору сексуального объекта вопрос возникает религиозный ответ об отвратительном: позор, табу, грех. Речь не идет о том, чтобы, рассматривая эти понятия, реабилитировать их. Речь идет о том, чтобы прояснить все варианты отношения субъект/объект, которые предлагали религии, избегая говорить как об отсутствии разделения, так и о строгости расщепления. Другими словами, речь будет идти о том, чтобы изучить те решения для фобии и психоза, которые были даны в религиозных кодах.