Синдерелла без хрустальной туфельки
Шрифт:
— Я сейчас вам чаю принесу, ребята…
А подойдя через полчаса с подносом с чайными чашками к двери, услышала вдруг, как девчонка говорит заботливо и тревожно:
— Нет, ты совсем, совсем болен, Петр. Пожалуй, не будем сегодня заниматься…
«Ух ты, а слог-то какой!», — с восхищением произнесла про себя Василиса. Ай да Колокольчикова, ай да молодец… Нет, совсем, совсем не дура оказалась губа у ее братца. Ей даже захотелось почему-то сделать книксен, когда она, поставив перед ними дымящиеся чайным паром чашки, повернулась со своим подносом к двери. И правда, хорошая девчонка какая, не зря он ее стихами хотел поразить. Прерий душистых цветком…
Вспомнив эту когда-то их всех рассмешившую, придуманную Сашей строчку, она невольно вернулась к старым своим мыслям, но уже без прежнего яростного раздражения,
— Простите, пожалуйста, мне нужна ваша помощь, — вздрогнула Василиса от прозвучавшего за спиной ровненько-писклявого милого голоска Колокольчиковой и обернулась к ней удивленно и с готовностью.
— Да, конечно, слушаю вас…
— Вы не могли бы дать мне чистую салфетку или полотенце? У Петра, знаете, очень уж лоб горяч, я хочу ему компресс сделать…
— Да-да, конечно же, — засуетилась Василиса, доставая из ящика свежее льняное полотенце. — Вот, пожалуйста…
И опять, черт возьми, захотелось ей сделать книксен перед этой девчонкой, и опять она чуть не рассмеялась вслух навстречу этому странному позыву. Что ж это за день такой сегодня, господи, прям с утра не задался. То злость на нее нападает, то смех беспричинный… А в следующую минуту, наблюдая, как Колокольчикова неловко выжимает над раковиной смоченное в ледяной воде полотенце, смешно и трогательно напрягая замерзшие прозрачные ладошки, она вдруг чуть не расплакалась отчего-то…
— А можно я еще яблоки помою? — обернулась к ней вдруг девчонка. — Я Петру яблоки принесла.
— Так давайте уж я их помою! Вы лучше с ним пока посидите, Лиля! Где они у вас? Тащите сюда! — сглотнув странные эти, подкравшиеся к горлу слезы, решительно произнесла Василиса.
— Спасибо, Василиса Олеговна!
«Ух ты! И даже имя мое без ошибок выговорила!» — в который уже раз восхитилась Василиса. — «Ай да Петька, ай да братец родненький…»
Зайдя через полчаса в Петькину комнату с вымытыми краснобокими яблоками, красиво уложенными в плетеную вазу-корзинку, она снова чуть не расплакалась от умиления: девчонка, наклонившись, заботливо поправляла аккуратно уложенное у Петьки на голове мокрое полотенце, а братец ее, блаженно-глупо растянув губы в улыбке, поглядывал из-под прикрытых, болезненно припухших век с удовольствием и улыбался снисходительно, будто ухаживать за собой позволяя. Прям как совсем большой мужик, ей-богу… Василиса даже вздохнула по-белому завистливо: красиво-то как, господи… Ей вот уже девятнадцать стукнуло, а она еще ни разу даже и влюбиться не удосужилась…
И опять, опять зашевелились вдруг в голове прежние противные мысли, и опять зашелестел неприятный торопливый говорок этой навязчивой дамы, Марины этой, будь она неладна: «Да ты, девушка, запала на него просто…»
А в кухне сразу почему-то бросилась в глаза оставленная на холодильнике впопыхах вчерашняя синяя пластиковая папка с Сашиным романом. Взяв ее в руки и в изнеможении опустившись на стул, она открыла первую страницу и начала читать, и увлеклась вдруг, и не слышала даже, как, заглянув на кухню, тихо попрощалась и ушла домой вежливая Колокольчикова, и забыла, что не до конца готов ужин, и не заметила, как быстро сгустились за окном холодные октябрьские сумерки. На землю спустил ее и вернул к жизни только требовательный, крайне настойчиво прозвучавший несколько раз дверной звонок.
— Ты чего так долго не открывала? Спала, что ли? — спросил вошедший в прихожую Саша, удивленно на нее глядя и потирая замерзшие руки.
Василиса странно посмотрела ему в лицо, будто не узнавая, улыбнулась рассеянно-вежливо и, развернувшись и прижимая к груди обеими руками толстую синюю пластиковую папку, ушла к себе, то бишь в комнату Ольги Андреевны, где за шкафом притулилась ее неудобная, провисшая брезентом раскладушка, устроила на ней кое-как большое свое неуклюжее тело. И тут же снова отключилась, будто выпала из домашней своей повседневности и провалилась в другой мир — в Сашин этот роман про любовь юной и бедной француженки к сосланному в Сибирь декабристу…
ЧАСТЬ III
13
Алла
Она подолгу бродила по старинной мостовой, с сердечным замиранием входила в очень старую церковь Святого Себалльдуса, чтобы постоять около «Мадонны в венке лучей» — ей особенно нравилась эта картина, часами сидела в маленьком уличном кафе недалеко от городской ратуши, наблюдая, как неспешно и с особым каким-то довольством течет мимо нее немецкая сытая жизнь. Это был теперь ее город, и он ей нравился, он принял ее за свою, потому что она и была ему своей, потому что тоже любила эту достойную и беззаботную сытость-неторопливость, и она в этом не виновата, не виновата, не виновата…
А еще она любила уходить и подолгу бродить одна потому, что так можно было отдохнуть и «отпустить лицо». Трудно было держать постоянно глаза веселыми, а лицо по-детски счастливым. Она и не знала раньше, как это трудно. Она многого не знала раньше. Не представляла даже, как может вцепиться в душу и съедать ее потихоньку отвратительно-дискомфортное чувство своей виноватости-никчемности, своего беспокойного материнства, которое было в ней, было, черт возьми — никуда от него не денешься. Она убегала — оно догоняло, она играла в беззаботность — и сама себе кричала внутри «не верю!», она написала домой кучу писем — и ни на одном конверте не проставила обратного своего адреса…
Руди она объясняла свое странное состояние наплывами жуткой ностальгии, и он ей верил. А что ему оставалось делать? Изо всех сил он пытался ее развлечь, водил по гостям, по хорошим ресторанам, купил новую машину — симпатичный такой и ужасно, ужасно дорогой смартик. Он ее полюбил, наверное. Почему бы и нет — в нее очень много мужчин влюблялось. Хотя кто этого немца разберет, чего там у него на уме: вечно сожмет свои красные губы бантиком и смотрит ей в лицо, смотрит… Интересно, а как бы он смотрел, если б узнал вдруг про двух детей, практически брошенных ею на руки свекрови там, в России… От произнесенного внутри себя слова «брошенных» ее опять передернуло, словно засевшая в сердце виноватость нервно сжала свою руку-щупальце и дернула сердце вниз, в пятки, и оно покатилось по кругу, таща за собой хвостом живущие по соседству с виноватостью безнадегу, досаду и боль. Алла нетерпеливо подозвала официантку, кинула на стол деньги, заставила себя вежливо улыбнуться и быстро пошла в расположенный неподелеку скверик — поплакать надо. Надо обязательно успеть поплакать, пока время есть. А потом она пойдет домой и будет ждать там Руди, и они пойдут в гости, и глаза будут уже полностью отплакавшими, высохшими и веселыми, и никто, никто ни о чем не догадается. Потому что, по сути, и догадываться особенно не о чем. Подумаешь, преступление — детей она от мужа скрыла. Не на улице же она их оставила, а с самой настоящей родной бабушкой, в полном расцвете сил, так сказать. И наверняка у них там все хорошо. Ольга Андреевна вполне приличную зарплату получает и, наверное, рада-радехонька, что Алла от них уехала — лишний рот все-таки… Слезы обильно текли и текли по щекам, и она их не вытирала даже — пусть протекут. Сколько им надо, пусть столько и текут. Давно, еще в той жизни, ей психоаналитик так советовал. А еще он говорил, что нельзя себя ругать. Вот. А она все ругает и ругает, и винит и винит… Сколько уже можно-то…