Синее и белое
Шрифт:
— Вот, сын человеческий. Судьба, — сказал штурман растерянным, коровьим каким-то голосом Глебу. — И боя еще не было, а готов человек.
— Какой ужас, — трудно выжал из себя слова Глеб. — Ведь подумайте, вечером я видел его на Екатерининской. Он ехал… ехал с женщиной… — Глеб говорил все медленней, горло сжимало. — У него были такие счастливые глаза… Он смеялся, Викентий Игнатьевич… Смеялся…
Мутная пелена поплыла перед глазами, как медленно волочащийся пороховой дым. Глеб удивился. Поднял руку и, коснувшись лица, с удивлением понял, что это слезы мешают видеть. Он отвернулся.
«Уступите очередь… За сколько?.. Даю пять… Свинство, хотите семь?» — вспомнил Глеб последний разговор за обедом, просиявшее улыбкой детское лицо Горловского с дымным пушком стриженых юношеских усиков. Так это было еще близко, так резко выплыло из тайника памяти, что Глеб склонился на поручни и, уже не сдерживаясь, затрясся всем телом в плаче.
— Бросьте!.. Брось, сын человеческий… Все там будем по очереди. Есмы говядина, погонами украшенная. Привыкайте, мальчик.
— Ваше высокоблагородие! Глядите… глядите! — неистово вскрикнул один из сигнальщиков, перегибаясь через поручни.
Глеб выпрямился. Слезы еще дрожали на ресницах, он по-детски смахнул их тыльной стороной кисти.
В ворота рейда медленно вползал с моря миноносец. Корма его была высоко приподнята, полубак осел в воду почти до палубы. Вся носовая часть до мостика дымилась, тугими струями хлестали там шланги, душа огонь.
Из рубки вышел каперанг Коварский. Сигнальщики расступились, пропуская его к обвесу. Молчали.
— «Пущин», — сказал наконец Коварский. — Очевидно, нарвался на «Гебена» в море.
Миноносец подходил ближе. Уже виден был весь опустившийся полубак с рваной дырой в палубе, под носовым орудием. Листы стали торчали развороченной розеткой, палуба выпучилась. На мостике дыбились остатки расщепленной обшивки штурманской будки.
Мучительно тихо скользя по воде, «Лейтенант Пущин» проходил вдоль борта «Сорока мучеников». На изуродованном мостике тесно жались офицеры.
Коварский прижал ладони рупором ко рту:
— Андрей Николаевич, с боевым крещением!.. Что у вас?
— Атаковали… С четвертого залпа — накрытие, подлец. Один — в командный кубрик, второй дал в рубку, — донеслось в ответ.
— С людьми как?
— Семь убитых, одиннадцать раненых.
Кто-то тихо и испуганно охнул рядом с Глебом. За надстройками и трубами миноносца открылась его кормовая часть. На палубе у кормового флага неподвижно лежало что-то, смутно угадываемое по очертаниям, накрытое брезентом. В нескольких местах по брезенту проступали темные пятна, как ржавчина. Часовой у флага, наклонив голову, неотрывно смотрел на брезент, и винтовка в его руках не стояла, как всегда, отвесным стеблем, а склонилась, шатаясь, набок.
Матросы на мостике «Сорока мучеников» молча крестились, провожая взглядами миноносец. Коварский снял фуражку, и Глеб торопливо сдернул свою.
Так вот оно — настоящее! Вот война! Ярко-розовая вода в ведре… «дрогнули и кончились»… старый в латках брезент… ржавые пятна на нем и страшные в неподвижности
Острое, как с размаху всаженная игла, пронзило воспоминание детства. По городу везли на свалку издохшую лошадь. Телега была накрыта таким же вот брезентом, чтобы не портить настроения обывателям. От тряски брезент сполз. Из-под него палкой торчала одеревенелая лошадиная нога, и хотя был чистый шумный летний день, эта одеревенелая нога была так страшна, что Глеб затрясся и бросился бежать к дому во всю прыть своих десяти лет. И долго потом эта нога пугала во сне.
А это на миноносце было страшней, и разве сможет он когда-нибудь забыть серую казенную мертвенность брезента и смертельную ржавчину на ней!
Механически, пустым жестом Глеб надел фуражку. Всем телом ощутил жесткий, кусающий утренний холодок. Взглянул на часы. Было пятьдесят минут восьмого. Через десять минут предстояло заступать вахту. Нужно было одеться. Глеб сообразил, что пронизывающий холод помимо нервного состояния, оттого, что, вскакивая по тревоге, он напялил брюки на голое тело.
Он спустился с мостика и побежал в каюту. На умывание, одевание, на стакан крутого кипятку, который взбодрит и приведет чувства в норму, оставалось девять минут. Нужно было торопиться. Что бы ни случилось, флотская служба должна была идти по своему вековому ритуалу, и опоздать на вахту мог только мертвый, для живого это было преступлением.
Командующий флотом вступил на палубу флагманского корабля в ту минуту, когда, отвлеченный от бомбардировки города безнадежной атакой дозорного дивизиона, «Гебен» прекратил огонь по крепости и рейду и обрушился на атакующие миноносцы. Подбив головного «Пущина» и отбив атаку, крейсер внезапно повернул на шестнадцать румбов и вышел из района минного заграждения помер три, боевые батареи которого были наконец замкнуты в это мгновение.
Адмирал Сушон не захотел больше рисковать и бросился в море на пересечку одинокому и всеми покинутому «Пруту».
Когда над «Евстафием» взвился адмиральский флаг, бой был кончен, противник исчез из вида. Командующий упустил время командовать, и сейчас его присутствие было бесполезно и на «Евстафии» и на «Георгии».
Надеяться догнать противника в море, при двойном превосходстве его в ходе, мог только сумасшедший, и при таких условиях выход флота в море отпадал, как безнадежная фантастика, к тому же еще и опасная, так как неприятельский крейсер мог набросать за собой плавучие мины и без предварительного траления фарватера нельзя было высовываться за бон.
В сумрачном молчании начальника штаба, в опущенных глазах офицеров и матросов адмирал чувствовал презрительное осуждение.
«Старая ворона… Шляпа», — безмолвно говорило каждое лицо.
Эбергард тяжело ходил по салону, смотря под ноги, и, путаясь в словах, вяло диктовал Плансону текст донесения в Ставку верховного главнокомандующего. Донесение требовало особо осторожного подбора выражений, а встревоженный мозг, как назло, не мог найти нужных, точных фраз.
В дверь салона осторожно просунул голову флаг-офицер, мичман Рябинин.