Синеет парус
Шрифт:
– К Бергману давай!
– Насосался русской кровушки!
– Громить его, немчару!
С трудом втискиваясь в узкий проулок, толпа густела, вязко перетекая с Мещанской на Немецкую. Зажатая со всех сторон, Любка и сама уже воинственно кричала, грозила кулаком, тёрлась о чьи-то спины. Она не видела лиц: перед глазами мельтешили только затылки, сальные воротники, небритые щёки, но все эти безвестные безликие люди уже казались ей давними знакомыми. И парень, чёрный масленый рукав которого всё время тёрся об её плечо, и насквозь пропитанная тошнотворным селёдочным
– И Адольфа и его толстомясую немку голышом выпустить на улицу. Пусть потрясут салом, пусть покажут, сколько жира накопили на горбу русского народа.
Вставая на цыпочки, Любка глянула в первые ряды, и из всей толпы явилось ей первое лицо – Максим Янчевский. Плечом стала втискиваться между жаркими потными телами, выдёргивала вслед за собой корзину, из которой падали зелень и овощи. Хлюпали и брызгали семечковой мякотью раздавленные ногами помидоры. Юбка перекрутилась задом наперёд, кофта выбилась из-под пояса, платок калачиком скатался вокруг шеи.
Протиснулась. Потянула Максима за собранную под ремень косоворотку.
– А, принцесса с мусорным ведром, – улыбнулся парень. – И ты здесь? Не боишься?
– А чё бояться-то? – радостно кричала в ответ Любка.
– А ну как полиция заарестует? Вон, видишь, стоят.
Максим кого-то отпихнул плечом, покровительственно освобождая Любе место рядом с собой, постучал пальцем, показывая наколку на правой руке: кораблик клонится на ветру, парус надулся голубиным зобом, остренькие волны вокруг.
– Со мной не пропадёшь. Если что – на этот кораблик сядем и от кого хочешь уплывём. – Хитро улыбнулся, подмигнул. – Ладно, не боись, никого они не тронут. Если хотели бы, давно бы всех разогнали. Ведь знают, что идём магазин громить, а молчат.
– А чё за кораблик?
– Это не кораблик, Люба, – мечта. Человек без мечты – пустое место.
Из проулка вытиснулись на просторную Немецкую, свободно расправили плечи, хоругви на свободе взвились выше. Любка вместе со всеми истово крестилась на купола Дмитровского монастыря. Кто-то затянул гимн. Толпа подхватила тысячью голосов – мощно, сильно, до торжественного озноба. Любка безжалостно рвала охрипший голос: «Боже царя храни, сильный державный, царствуй на славу, на славу нам!»
Не успели ещё гимн закончить – кто-то с протяжным скрипом вырвал из стены табличку с названием улицы, бросил на булыжную мостовую вверх согнутыми когтистыми гвоздями, белыми от известкового порошка.
– Была Немецкая – стала Безымянная.
– Русская стала!
Грянуло нестройное «Ура-а!..», и в ответ ему на противоположной стороне улицы вырвали ещё одну табличку, обнажая на полинялой фасадной краске яркий девственный прямоугольник, отмеченный по углам отколотой штукатуркой и гвоздевыми отверстиями. Жестянки с номерами домов тоже полетели на булыжную мостовую, будто и в них было что-то немецкое. Пока баловались табличками, дошли до магазина Бергмана.
Откуда-то появились камни – горячие, гладкие, их передавали из рук в руки. Максим по-дружески сунул Любке в руку булыжник – как последним куском хлеба поделился.
На одной половине магазина прислуга уже успела опустить железные жалюзи, другая соблазнительно блестела зеркально чистой витриной. Яркое солнце вдруг раскололось в тяжёлом витринном стекле, рухнуло острыми краями.
Свист, звон, дребезг.
Оскалилась стеклозубая пасть разбитой витрины. Становясь друг другу на плечи, полезли сбивать вывеску магазина. Хрустя битым стеклом, ринулись в магазин, и только тут сшиблись в пронзительной перекличке свистки проснувшихся городовых. Любку оттёрли от Максима, и рядом с ней вдруг обнаружился обладатель хриплого голоса, который всю дорогу дышал ей в затылок водочным перегаром:
– Бергмана нам давай! Всё ему припомним!
В ответ кто-то кричал в другое Любкино ухо:
– Будет он тебя ждать! Давно сбежал. Говорят, у Марамоновых в особняке отсиживается.
Крики, гам, улюлюканье.
Свистки городовых и упоминание о хозяине отрезвили Любку. Она с ужасом заглянула в почти пустую корзину и, зло вклиниваясь плечом, стала пробиваться вон из толпы…
Дома Любка поставила под кухонный стол корзину, в которой осталась только морковь, да пара свёкл на дне, скривила в плаче лицо, захлёбываясь, стала рассказывать Глафире: мол, попала ненароком в самую толпу. Все какие-то бешенные. Налетели, на землю повалили, помидоры потоптали. Еле вырвалась.
Приврать приврала, а плакала искренне, от испуга. Пока шла домой, кураж исчез, и теперь ей казалось, что все уже знают о её участии в погроме, что ещё чуть-чуть – и наступит неминуемая расплата.
– Ладно, не хлюпай, – миролюбиво сказала Глафира. – Хорошо, что обошлось. К хозяину Бергманша приехала, до смерти перепугана. В магазине у неё погром, а Адольфа Карловича до сих пор нет. Уж и не знает, жив ли?
Любка обмерла, только робко облизывала солёные от слёз губы… Ой, не зря Бергманша приехала! Неужто прознала?
Едва Глафира вышла в столовую, Любка кинулась к иконе, бухнулась на колени: «Прости, Господи!»
Глава 8
Папироса, с которой Николай Евгеньевич делил своё нетерпение, полетела в урну.
– Извините, господа.
Оставив у входа в вокзал случайных своих собеседников – пристава и начальника станции, он пошёл навстречу прибывающему поезду. Горячий августовский ветер волок по людному перрону редкую рябь подсолнуховой шелухи, белой рванью рассеивал шипящий паровозный дым.
На втором пути провожали воинский эшелон. Сквозь чих паровоза слышны были переборы гармоники, топот ног, лихие частушки.
Арина заметила мужа издалека, – на голову выделялась в толпе его статная фигура. Замахала ему с подножки вагона ладонью. Поднимая над головой букет роз, Николай Евгеньевич пробивался к ней: обходил тележку грузчика, у кого-то просил прощения. Ему недоумённо смотрели вслед, удивляясь глупой счастливой улыбке, которая так не вязалась с обликом всесильного Марамонова.