Синенький скромный платочек. Скорбная повесть
Шрифт:
Тоска. Маркс окосел совсем, бормочет:
— Деньги-товар-деньги-товар-деньги-товар-деньги. — И при этом «цыганочку» бацает. — Ух… ух… ух…
Ну, все, думаю, хватит, Петя, гулять по буфету, что тебе смерть? Есть заварушки пострашней смерти. Смерть все твои узелки развяжет и разрубит. Пора. Воевал ты, как фронтовой певец и мировая умница, жил же, как вша в неприличной прическе, чубчик пропил кучерявый, Нюшкину судьбу, сволочь, разбил, лезь в петлю, солдат, поболтайся слегка между небом и землею, Семирамида пропащая, Герой Советского Союза…
Плачу
Тут Ильич трясет меня за плечо:
— Товарищ Вдовушкин, исполните-ка нам в честь танкистов, раздавивших польского профсоюзного гада, свою нечеловеческую музыку на слова Кржижановского, буквы Иоганна Федорова.
Выслушал я всю эту белиберду ровно с того света, и взыграла во мне вдруг солдатская совесть. Есть она у меня, есть, слава Богу. Неужели уж вот так, без песни покинуть мне навсегда это унылое местожительство? Ужасная была бы, Петя, ошибка, стратегическое, более того, поражение, жалкий плен в мосластых лапах смерти. Я петь желаю.
Беру расческу, бумажку папиросную прибереженную к ней прилаживаю, вступление делаю и начинаю глоткою своей луженою, промытой алкогольной мутью из-под мозгов Маркса, Энгельса, Канта, Гегеля, Буденного: двадцать второго июня, ровно в четыре часа Киев бомбили нам объявили что началася война синенький скромный платочек падал с опущенных плеч чувствую рядом любящим взглядом ты постоянно со мной…
На одной ноге стою, без костыля и без палки, потому что успел выкинуть в окно их ввиду ненадобности, пусть мальчики подберут их и в инвалидов поиграют, память обо мне на краткий миг побудет безымянная… Долго ли, думаю, до табуретки доскакать и башку непутевую сунуть в петлю? Не долго.
Но вот стою, пою и чую, что каким-то чудесным образом я — Петр Вдовушкин, без пяти минут самоубийца, оживаю. Оживаю в себе, как говорит Маркс, когда ему жена пожрать по воскресеньям приносит… Веселею. Не может так быть, чтобы я сам этот жуткий клубок не распутал беспощадно и скромно. Чую, что чего-то не хватает мне для повешения, пренебрегаю смертью, пою, заливаюсь: синенький скромный платочек падал с опущенных плеч…
Помру, но не отступлю, повоюю с Втупякиным, попытка — не пытка, елки зеленые, Петя, певец ты мой фронтовой и мировая умница, — сколько заветных платочков ровно в четыре часа…
Хлобыстнул еще от радости продолжения жизни полкружки мозговухи ужасной и смотрю — Ленин с Марксом на полу посинели, хрипят, согнулись в три погибели от корчей… Батюшки… отрава.
Диссиденты от письма своего оторвались, пальцы им в горло вставляют, чтоб сблевали, но, видать, крепко мужичков прихватило. Мне же хоть бы хны. Я, как говорится, веселый и хмельной. Даже не мутит. Отрыжка только очень зловредная и ненатуральная, преисподней слегка отдает… А Ленин хрипит:
— Наденька… помираю… политическое завещание… зачитать на «голубом огоньке» …последний и решительный бой… шагом марш из-под дивана… проклинаю…
Скачу в процедурную, тормошу Втупякина. Тот пьяный в драбадан. Диссиденты вопят: «Ленин дуба врезает! Врачей! Маркс загибается!»
Снова тормошу Втупякина, а он орет невменяемо:
— Не мешай отдыхать, гад, не то вторую ногу из жопы выдеру. Прочь!
Ужас что творится. На помощь никто не приходит. Какая уж тут помощь в День танкиста? Все в свое удовольствие живут. Спирта у санитаров хватает… у Маркса на губах пена желто-зеленая, глаза на лоб от боли лезут. Тут здоровый человек тронулся бы на моем месте. Что делать, спрашиваю Ильича, водой его попаивая. Растерялся я.
— В Мавзолей… Ежова прочь… гроб дезинфицировать хлоркой… — продолжает хрипеть Ленин. Сам я вроде не поддаюсь отраве. Зачем ей меня брать, если я сам ТУДА собрался (курсив мой. П. В.).
— Петя, поди ко мне, — зовет вдруг Маркс. Подхожу и наклоняюсь. — Я тебе одному доверяю… больше некому… кончаюсь нелепо… передай во что бы то ни стало жене… весь капитал… под девятой яблонькой слева… в саду у тестя… запомни… не в нашем саду… в тестевом… поклянись надо мной… выполни с честью и эту мою заповедь…
— Клянусь, — говорю, — если жив буду и волен, передать все как есть твоей бабе.
— Хорошо… кончаюсь… над нашим прахом прольются слезы благодарных людей… Ленин — говно… отравил-таки… их бин глюклих… Петя… призрак коммунизма бродит по палате… Я честно тебе скажу… Балабан я… Состояние имею… от диктатуры спасал… не вышло… хрен с ним… болит…
Тут врач наконец приперся дежурный. Еле на ногах стоит. Маркса почерневшего приказал унести на промывание, а у Ленина пульс пощупал. Простыней его накрыл и говорит:
— Ленин мертв всерьез и надолго. Пусть до утра здесь возлегает. У меня ключей нет от морга. Нечего дрянь жрать всякую.
Прикрыли мы Ленина казенной простынкой. Маркса, зашедшегося в крике, на носилках утащили. Над Лениным Степанов, как батюшка, всю ночь остальную молитвы читал. А мне уже не до смерти было. Петлю свою самодельную, с нехорошим к ней чувством, выкинул в форточку. Под окном костыль мой с палкой валяются. Пригодятся ведь еще, а я их, дурак, выкинул, мудрости нету во мне ни на грош.
С историей болезни Марксовой поступил зато своевременно в предчувствии шума и генерального шмона. Тут я был мировой умницей, маршал.
А шум был из-за истории великий. Втупякин просто посерел до прозелени на физиономии, когда хватился. И стращал он нас, выпытывая, где история, и заманивал, и короба гостинцев сулил, только отдали бы обратно, если стырили по несознательности. Никто из нас не раскололся. Хорошо, что Ленин вовремя дуба врезал. Этот продал бы всех наилучшим образом. Не раз продавал по пустякам, потому что у него, видите ли, от партии нету никогда никаких секретов… Все же я его жалел. Он, как-никак, первый поверил, что я не Леня, а Петя Вдовушкин, Петр…