Сингапурский квартет
Шрифт:
В том бою Леве Севастьянову выпало идти в засаду. Лежа под папоротниками, уткнувшись в жирные комки земли, по которым ползали красные жучки, он ждал свиста Михаила Никитича, однорукого матроса с Волжской флотилии. Таиться приходилось особо из-за доставшегося по жребию цвета погон — белого, издалека заметного. Противник носил синие. Один сорванный погон означал ранение, два — геройскую гибель… Когда разгромленных «синих» построили в понурую колонну, Михаил Никитич сказал севастьяновскому приятелю Вельке:
— А ты отойди. Ты — убитый.
В бою Велька лишился обеих бумажек с плеч. Но в свете одержанной победы его «смерть» не представлялась обидной. Тем более что прибежал начальник лагеря майор дядька Галин. Он был безруким, поэтому, когда хотел на что-то указать, тянул носок начищенного сапога. Лягнув в сторону колонны убитых, дядька Галин заорал:
— Мишка! Ты кто, военрук или начальник похоронной команды? Что у тебя братская могила отдельно марширует?! Победа на всех одна!
Кто бы теперь крикнул так про Петракова…
Одряхлевшего Михаила Никитича Севастьянов неожиданно встретил на Волге после своего отзыва из сингапурского представительства. Матрос сидел на подпиленной табуретке в облупившейся «казанке» с булями. Пустой рукав футболки уныло трепыхался. Севастьянов ещё подумал: если с утра ветрено, к вечеру натянет дождь… Второй мужик, в темных очках, стоял, упершись коленками в переборку, и жарил на обшарпанном немецком аккордеоне с залатанными мехами. Складно выводил «Тихо Дунай свои волны несет…». Удочек или кошелки, чтобы идти в Свердловский магазин на косогоре, у них с собой не было. Просто давали концерт реке. Доживали век где-то поблизости, может, и в богадельне…
Севастьянов, сбавив обороты движка, обошел их на красной пластиковой лодке, за которой тащил японскую леску. Бывший военрук облысел, в складках рта поблескивала слюна, но посадка головы осталась властной. Слепца же Севастьянов в этих местах ранее не встречал, хотя знал многих. Притулились друг к другу вымиравшие фронтовики?
Стараясь держаться подальше, Севастьянов обошел их «казанку». От рождения и в поинерлагере он носил другую фамилию. Глупо, конечно, остерегаться опознания спустя без малого пятьдесят лет. Сработал, скорее, профессиональный инстинкт…
Из-за того, что он знал в этих местах многих и многие знали его, особенно как владельца красной лодки с мощным «Джонсоном», осторожность вошла у Севастьянова в привычку. Впрочем, для скрытности была и ещё одна причина. Как раз тогда тянулась эта странная, душевно его надорвавшая, другого слова и не найдешь, история.
По субботам они ходили с Клавой на лодке на острова ниже Конакова. Волга там — море. Десятки островков, километры простора, разве что иногда протянется парус или цепочка байдарочников. Странное, кружившее голову ощущение воли… Половину отпуска они провели там, меняя стоянки. Всякое пристанище становилось открытием. Но ложь, обреченность угнетали так сильно, что у Севастьянова началась бессонница, он не верил ни единому слову Клавы. Отсыпался днем, пока загорали…
Однажды, терзаясь страхом перед наступавшей ночью, Севастьянов рассказал Клаве об этом и услышал в ответ странный рассказ.
Мама сказала ей: «Ты хочешь знать, кто твой отец? Ты видела его, могла видеть… Среди наших знакомых, на моей работе. Но знать, кто именно, не нужно. Возможно, он и не догадывается про дочь, про тебя. Мне хотелось иметь ребенка… От этого человека, именно от него. Не волнуйся. Или нет не расстраивайся из-за нас. Это достойный человек. Он вполне достоин любви». Клава спросила: «Почему ты не вышла за него?» Ответ был: «Еще года три-четыре, и объясню…»
Клава присматривалась к мужчинам, приходившим к ним в дом, в том числе и к женатым, являвшимся с супругами, к тем, которые вместе с мамой работали в министерстве иностранных дел или конторах, связанных с заграницей.
— Знаешь, как я решила?
— Как? — спросил Севастьянов, которому этот простоватый рассказ окончательно отравил существование.
— Я стала примерять на себя… Ой, я ерунду говорю! Ну, пятидесятилетних мужчин из маминого окружения. В кого-нибудь я ведь должна была влюбиться, если я — её дочь. Вот это и будет папочка…
— Влюбилась?
— Да, в тебя.
— Я действительно тебе в отцы гожусь…
— Вот и молодец, что не стал им. Повезло!
Сырой от росы полог палатки провис, сделался прозрачным, и сквозь него проступал расплывчатый круг луны, освещавший лицо Клавы. Он не знал, имеет ли право велеть ей не плакать. Может, думала, не видит?
Проснулись они до рассвета, оба сразу, и больше не засыпали, а когда Севастьянов сошел к берегу и собрался зачерпнуть воды, мелкая рябь прибила к его ногам первый в том году желтый лист. Август стоял в середине. Был последний день отпуска и последний их день вместе. Он не позвонил потом. И она тоже.
Больная совесть сделала внимательнее к Оле. Жена любила ездить за город погулять. Наезжали и к Петракову. Старик, зимовавший в Москве, охотно давал ключи от дачи.
Ручей, впадающий в Волгу, промерз до дна и провалился. Льдины, разламываясь, сползали с крутого берега на завалившийся боком отбуксированный зимовать на мелководье бакен.
Оставив Олю на берегу, Севастьянов спустился к ручью и вышел на Волгу. Ввинчивая бур второй раз, расстегнул куртку. В первой лунке уже стыли три поплавка. Жена крикнула с берега:
— Лева, там камни подо льдом, рыбы не будет!
И вдруг Севастьянов подумал: кто я такой в этой стране? Человек с чужим именем. С присвоенными документами. В обличье бухгалтера, бухгалтера и рыболова-спортсмена. Только с Олей мне хорошо, она — моя защита, моя надежная пристань, моя любовь… Единственное неподдельное в нынешнем моем существовании. Как чудовищно менять это на дикую примерку привязанностей чьей-то непутевой матери!
Он собрал удочки, подхватил бур, полез по ледяному косогору.