Синие цветы II: Науэль
Шрифт:
Для нее все только начиналось, ее мозг еще не успели замусорить запретами, условностями и ложно понятыми правилами приличия, она еще не научилась извиваться в цепких лапах журналистов, пряча от общественности гримасы и показывая улыбки. С ее простыми, честными и откровенными ответами она немедленно приобрела статус провокаторши, что мне показалось настолько нелепым, что я смеялся, читая очередную извращенную дальше некуда интерпретацию ее фразы. Хотя из-за истории с продюсером мне было ее жалко. Она пока еще не догадывалась о дальнейшем, была слишком наивной, чтобы понять, что ее обманывают, и принимала желтую фольгу за чистое золото. Я убеждался в этом,
Отгоняя мысли о черных тучах на голубом небе ее будущего, я рассматривал фотографии Ирис и влюблялся дальше. Впервые женщина заинтересовала меня. До этого я воспринимал их как нечто среднее между кошкой и коровой – в зависимости от комплекции и интеллекта. Если мужчины были для меня как вещи, то женщины – вещами вещей.
И одна такая вещь начала невыносимо изводить меня. Все же месяц после исчезновения отца она как-то продержалась. Но только месяц, а потом начала водопадом обрушивать на мою несчастную голову свои тоску, уязвлённость, обернувшуюся ненавистью любовь, сожаление и боль, хотя ни одно из этих чувств не имело отношения ко мне. Безмолвный дом превратился в улей: жужжание матери не прекращалось ни на минуту. Раньше ее было не заставить войти в мою комнату, а теперь – не заставить выйти.
Она прямо призналась мне, что родила меня только для того, чтобы удержать моего отца, и я не мог не испытывать злорадство по поводу того, что он все равно ее бросил. Быть брошенной – это все, чего она заслуживала. Поглощаемая одиночеством, ненавидящая меня просто потому, что ей нужно было кого-то ненавидеть и я был самой удобной кандидатурой, она у меня же пыталась найти сочувствие, но я был так же глух к ее страданиям, как она ко всему, что происходило со мной. Я повесил на дверь щеколду и начал запираться.
Мое отвращение к матери росло с каждым днем, и мне самому уже становилось тяжко под таким грузом. Я не мог смотреть на нее, есть еду, которую она приготовила, из тарелки, которую она подала, за одним столом с ней. Я перешел на шоколадки и молочные коктейли, которые приобретал в больших металлических автоматах на территории единственного в нашем захудалом городишке торгового центра.
Мне хотелось забыть, как все было, пока отец еще оставался с нами, но вспоминалось слишком часто. Привязанность матери к отцу была иссушающей, всеобъемлющей. Где бы он ни пропадал, она всегда ждала его возвращения, преданная, как старая собака. Она прощала и позволяла ему все, он был центром ее тесной вселенной, и все вращалось вокруг него, как планеты вокруг солнца. Он мог обвинить ее в чем угодно по своей прихоти, и она на коленях выпрашивала у него прощение за его выдумку. Видимо, ему было интересно, как устроена ее голова, что это так проявляется, и он проверял снова и снова. Наверное, она была счастлива во время этих представлений. Она дала ему власть над собой, и он вытирал об нее ноги. Когда отец ушел, я впервые был на его стороне – я бы тоже бросил эту сучку.
Происходящее между ними было мерзким и патологическим, но я не был уверен, что в других семьях иначе. Извращенцы рассказывали мне о своих. Разве их семьи могли быть нормальными? С папашками, тайком поебывающими мальчиков? Когда я представлял себя на месте отца, я начинал понимать, почему он издевался над матерью, но вот что так долго удерживало его рядом с ней? Это
Однажды она прикоснулась ко мне и сказала – совсем другим тоном, мягко и вкрадчиво:
– Ты красивый. Прямо как твой отец.
Меня точно окунули в ледяную воду. Я отшатнулся от нее, и на секунду ко мне пришло понимание того, как она закрыла свой разум, отказалась от слуха и вся превратилась в зрение, и для ее зрения никого лучше моего папочки не было. Но глаза ее обманывали.
Я сбежал в свою комнату. На фоне обычного безразличия ко всему и всем, это состояние перевернутости с ног на голову ощущалось особенно неприятно. Она подошла, поскреблась в запертую дверь.
– Ты очень странный, Эль, и это все заметнее. Иногда я думаю, что ты медленно сходишь с ума.
Я рассмеялся – громко, визгливо, истерично. Да я постоянно думал, что наша семейка глубоко и необратимо больна. По нам плачет психушка, совмещенная с тюрьмой и газовой камерой.
Она продолжала говорить. Я включил проигрыватель, прибавил громкость, и бред моей матери заглох за сладким, сладким голосом Ирис, в который мне хотелось погрузиться, как в сироп, раствориться в нем без остатка.
Ирис пела о вещах мягких, пушистых и милых, которые в этой реальности не протянули бы и минуты, о достойных любви людях, не существующих нигде, кроме ее воображения, и о признаниях, которые никто не решился бы высказать. В ее песнях мир представал сияюще-чистым, как будто омытым росой. В Ирис было что-то очень хорошее, хотя я не смог бы сказать, что именно. Обложка ее пластинки была ярко-розовой. Ирис улыбалась с нее как сама невинность, и даже если бы я точно знал, что она перетрахала половину Льеда, она бы осталась для меня непорочной. Я попытался забыть о том, что продюсеру вывесили обвинения в совращении несовершеннолетней, и Ирис, явно смущенная, забрала свои слова обратно, оправдавшись выдачей желаемого за действительное. Теперь все ножи прессы были направлены на нее. Маленькая лгунья.
Прослушав альбом целиком, я включил его заново. Иногда мне казалось, что музыка – это единственное, что способно оправдать существование хмурой повседневности. Спрятать меня ненадолго, даже от самого себя. Но в паузах между песнями я слышал свои мысли, уже остывшие, но по-прежнему злые. Все кусают друг друга. Готовы на что угодно, лишь бы утолить свой голод. Лучше быть тем, кто пожирает, чем тем, кого. И лучше я буду замкнутым, немым, одиноким и холодным, чем позволю себе впасть в зависимость от кого-то и после обнаружить, что меня изгрызли до костей.
Я и не впадал. Лето наступило и прошло, а я оставался среди музыки, глянцевых журналов и извращенцев – две безопасные привязанности и одна, которая не может возникнуть в принципе. Целыми днями я прозябал в хроническом унынии, но порой взмывал в облака. Кто-нибудь обращал внимание, что лица моделей на журнальных фотографиях всегда выглядят безмятежными?
Как будто у них никаких проблем…
Как будто они всегда безупречны и одежда на них никогда не мнется…
Как будто им не доводилось принимать унизительные позы на обшарпанных диванах…