Синие цветы II: Науэль
Шрифт:
Как будто не существует людей, способных испугать и огорчить их…
Как будто они не из этого дерьмового мира вообще.
Конечно, это неправда, и у них свои черные дни, прыщи, все прочее, и в реальности многие из них настоящие суки, но кого это волнует?
На страницах журналов они преображались в нечто лучшее и бесконечно далекое от будничной мути. Мне нравились искусственные ресницы, торчащие на длину фаланги пальца; глаза самых причудливых цветов; блестящие, как покрытые лаком, губы, будто бы сомкнутые навечно; предельная худоба и вытянутость пропорций; нескончаемые ноги, хрупкость которых производила впечатление неустойчивости.
Макияж скрадывал индивидуальность в черточках их лиц, и, накрашенные одинаково, модели выглядели похожими,
Отдаляя себя от природы, я покрасил волосы в чудной светло-лиловый цвет, который получил смешением нескольких красок – на свой страх и риск. Выглядело так себе, но достаточно противоестественно, чтобы я был доволен. Через неделю я решился на макияж, пытаясь подражать моделям и Ирис. Мои первые попытки были ужасны – кто бы знал, что красиво подвести глаза такая сложная задача. Я смывал и красился снова, в надежде набить руку. Мать шарахалась от меня, натыкаясь в коридоре. Но я еще не думал о том, чтобы использовать макияж как провокацию. Мне просто нравилось, что, заглянув в зеркало, я обнаруживаю там кого-то, не похожего на обычного меня. Не думал я и о том, что нарушаю какие-то нормы. Я до сих пор помню этот момент удивления: есть мужское и есть женское, и выбор определяется тем, что у тебя между ног. Почему? Кто решил, что это обязательно должно быть так? Какое им дело? Я не понимал их раздражения, но задумался, как использовать его в собственных целях.
Я начал приходить в школу накрашенным, причудливо одетым. В погоне за собственным стилем у меня обнаружились особо тяжкие творческие способности. Я мог три часа выбирать одну майку, чтобы принести ее домой, безжалостно изрезать и облить краской из баллончика, – и наконец-то она меня устраивала. Я выбирал самые яркие цвета, и мне нравились контрастные сочетания. Я был изгоем не по собственной воле, но решение стать отщепенцем принял сам. Теперь я чувствовал себя особенным, а не просто отличающимся от других, как гнилое яйцо от свежих. Когда я шел по улице, встречные замирали в оцепенении или, наоборот, живо убирались в сторону. Однажды ко мне подскочила девочка лет тринадцати.
– Ты здоровский! Ты самый крутой! – кричала она, размахивая руками. Ее глаза горели истеричным обожанием.
Я испугался и убежал от нее, не догадываясь, что подобных девочек в моей жизни будет еще много.
Хотя у придурков в школе стало больше поводов колошматить меня, залечивать синяки мне приходилось все реже. Раньше я был маленьким, чуть ли не самым мелким в классе, но, едва мне исполнилось тринадцать, вдруг начал расти, как бамбук, и к четырнадцати годам уже возвышался над большинством моих одноклассников. Компенсируя недостаток силы, я развивал в себе ловкость и учился быстро бегать, чему способствовали длинные ноги. Пусть я не сразу смог приноровиться к меняющемуся телу, остальные, видимо, тоже привыкали к каким-то изменениям, потому что изловить меня им удавалось редко, разве только когда они перекрывали мне пути бегства.
Меня закинули на заднюю парту – как самого длинного или, может, чтоб убрать от глаз подальше. Но и там я замечал, что на меня оборачиваются, бросают полные негодования взгляды. Я выбешивал их одним своим видом, и меня это полностью устраивало. Бедные глупые детки. Я презирал их всех. У меня был боевой раскрас и оружие – слова, раз уж кулаков мне не хватало.
Я нашел в себе обжигающую, как кислота, едкость и готовность разбрызгивать ее, причем целился всегда в глаза. Я научился говорить гадости с усиливающей впечатление милейшей улыбочкой. Они были злобные и тупые, как бродячие собаки, а
Вышвырнуть меня из школы даже не пытались, что бы я ни творил. Подозреваю, школьное руководство останавливала вероятность того, что после моего исключения клубок начнут распутывать и выяснятся некоторые факты. Например, что, при явных признаках моего семейного неблагополучия, они ничего не сделали, ограничившись формальным вызовом родителей в школу, – естественно, никто не пришел. Что видели, как одноклассники издеваются надо мной и наносят мне травмы, но оставили все как есть. Когда-то они побоялись начать скандал, поленились лезть в разборки и бюрократическую паутину, а теперь опасались расплаты и обвинений в халатности. Когда я догадался об этом, я начал открывать двери пинками. Они очень сглупили: проблемы, которые им не доставляли из-за меня вышестоящие инстанции, доставлял в полном объеме и даже с бонусами я сам.
Прежде моему отцу удавалось скрывать свою непристойную деятельность. Как опытный извращенец он это умел. Однако после его исчезновения кто-то, кто при нем не решался вякать, заговорил, и по городу поползли слухи. Иногда я слышал издевательское:
– Скажи-ка, кем работает твой папочка? Наверное, в банке или вроде того?
Я не знал, как на это реагировать, и весь сжимался внутренне. У меня было достаточно собственных секретов, но отцовские пугали меня больше. Слухи оставались неясными, и я жил в мрачном ожидании, когда они приобретут четкость. Свои неуверенность и издерганность я прятал за фантастической развязностью. Однажды наша географичка выговорила мне за то, что я ввалился в класс с сигаретой в зубах. Я подошел к ее столу, потушил сигарету о его полированную поверхность и спросил:
– Так лучше?
С тех пор она не решалась говорить мне что-либо вообще.
Настало очередное лето. Я уехал с одним из своих извращенцев в небольшой спокойный город, где нас никто не знал. Мы жили в большом деревянном доме на окраине. Мне стало спокойнее. Я был рад сбежать подальше от школы, мамаши и прочего, но радость отравляло понимание, что здесь я опять делаю то, за что буду заклеймен, если об этом станет известным. Иногда кончики моих пальцев холодели, в груди стискивало что-то в болезненном спазме, и я запирался от своего извращенца наедине с проигрывателем и стопкой моих драгоценных пластинок.
Я полюбил многих, но никто не мог превзойти или хотя бы сравниться с Ирис. Вслушиваясь в ее нежный голос, я думал, что, если бы она не существовала на свете, я бы на самом деле сошел с ума. Я не мог сказать, что конкретно меня тревожит. Но меня не оставляло пугающее чувство, как будто что-то в происходящем наносит мне необратимые увечья – пока что они невидимы, но в будущем обязательно проявят себя. Ирис подлечивала мои болячки, снова и снова.
Тот извращенец (я не мог называть их иначе, как «мои извращенцы» или «приятели», бесстрастно, обезличивая их всех; и потом, я всегда плохо запоминал имена) предложил мне вдохнуть белый порошок. Из последующих за этим ощущений мне понравилось только одно – абсолютный похуизм. И я повторил. Я догадывался, что привязанность ко мне извращенца превышает допустимые пределы, хотя он и старался это скрыть. Меня раздражали его длинный нос, суетливый взгляд, мокрые подмышки, навязчивость и хроническая похотливость. Он догадывался, что скоро я оставлю его. И нашел способ меня удержать. Я не мог даже упрекнуть его за то, что он обманул мою полудетскую наивность. Наивности во мне ни капли не осталось.