Синий дым
Шрифт:
В то время, как мы беседовали с Зеньковским, в той же комнате, за тем же столом, друг против друга сидели в креслах и беседовали еще один экзаменатор с еще одним проверяемым. Как я ни был взволнован своим собственным делом, однако от меня не ускользнули забавные моменты, происходящие у соседних собеседников, столь различных по внешнему виду. Экзаменатор — огромнейший, сутулый, рыжий пожилой мужчина с нарочито суровым, даже мрачным лицом, молчаливо слушал, казалось, сдерживая раздражение и досаду, какое-то непрерывное надоедливое стрекотание своего молодого собеседника. Сутулый, рыжий, с мрачной физиономией профессор Е.В. Спекторский был юристом. Впоследствии я с ним познакомился ближе, не будучи юристом, однако, я посещал его лекции по философии права. Он оказался совсем не мрачным человеком, не лишенным чувства юмора, благожелательным и интересным собеседником, даже шутником. Однажды во главе какой-то комиссии он инспектировал наше
— Что вас побудило пойти на юридический? — Оба, несколько смутившись, ответили:
— По призванию, по влечению к юридическим наукам. Вот наш коллега, — они указали на меня, — он на философском, а с нами посещает ваши лекции по философии права.
Спекторский улыбнулся и кивнул головой:
— А вот когда я был студентом, у нас был такой случай. К нам перевелся математик с такой аргументацией в своем заявлении. «Я человек болезненный и по своим слабым умственным способностям не в состоянии заниматься серьезными и сложными математическими проблемами, потому прошу меня перевести на юридический факультет». — Мы все заржали. А наши техники ржали с особым удовольствием.
Читая курс, Спекторский прорабатывал свою будущую монографию. Через год он уехал в Прагу, и там вскоре вышла его книга на русском языке: «История философии права». В основу ее лег курс его лекций.
Но теперь он сидел мрачный и молчаливый и слушал лепет своего молодого собеседника. А молодой человек, маленький, щуплый, необычайно юркий, с заискивающей улыбочкой старался его убедить, что ему совершенно необходимо поступить именно на юридический факультет, что с детских лет он мечтал стать адвокатом, и если бы не эти ужасные события в нашей стране: революция, разруха, потеря именья, полное разорение, германская и гражданская войны, крах всех надежд и самой жизни — словом, если бы не все эти ужасы, он давным-давно окончил бы Петербургский университет и давным-давно числился бы в адвокатском сословии.
— В свое время я кончил 9-ю классическую петербургскую гимназию и был неплохим латинистом: «Он знал довольно по-латыни», не только чтоб «эпиграммы разбирать», — и тут он начал выворачивать на голову профессора целые вороха самых общеизвестных античных сентенций вроде: urbi et orbi, in corpore sano mens sano, homo homini lupus est, подымая руку с римским жестом, выпаливал: Ave Cezar, moriturus te salutem, переходя мысленно к своей собственной судьбе — с печалью о прошлом, sic transit gloria mundi, с иронией о настоящем: omnia mea mecum porto.
Рыжий профессор все же вовремя удержал его от вокальной аргументации, когда расторопный сангвиник, видимо, собирался запеть Gaudeamus igitur juvenes dum sumus, надеясь, вероятно, особенно подчеркнуть vivat academia! Vivant professores! Может быть, профессор и имел в мыслях вспомнить de bello gallico Юлия Цезаря, или поговорить с будущим юристом о гневной речи Цицерона, погубившего пылкого Катилину, но было ясно, что болтливый сангвиник до крайности утомил ученого мужа, а может быть, просто до крайности надоел ему, и он прервал болтуна:
— Благодарю вас, вполне достаточно!
Меня удивило, почему старик позволил развязному болтуну измываться над собой, почему не призвал сразу же к порядку? А может быть, некоторое время этот прохвост забавлял его? Я же говорил, что профессор был шутником, не лишенным чувства юмора.
Через неделю я явился в университетскую канцелярию, чтобы окончательно оформить мое поступление в университет, получил небольшую книжицу, на заглавном листе которой крупным шрифтом было выведено: «Уписница». В ней было указано, что Софиев является студентом философского факультета (историко-философского) Белградского университета. И графы для отметок при сдачах очередных коллоквиумов. Отметки обозначались буквами: С (слабо), У (удовлетворительно), ВУ (весьма удовлетворительно), О (отлично).
С уписницей я отправился окончательно оформляться к коменданту общежития — выборное студентами лицо и в Державную комиссию для оформления студенческого пособия: 412 динаров в месяц, кстати, равного общебеженскому пособию.
С этой белградской осени начался новый, студенческий этап моей жизни, а с ним было неизбежно связано и начало моей скромной литературной деятельности.
Под русское студенческое общежитие были отведены какие-то старые развалившиеся казармы, давно уже пустовавшие, расположенные напротив здания Военной Академии. Помещение было большое, со множеством комнат. Ремонтировали мы его своими силами: мыли, белили, красили, латали. Руководил работами комендант общежития. При мне несколько лет подряд это был студент, по типу «хозяйственник», бывший ротмистр, в свое время командовавший эскадроном.
Система руководства была военная. Назначались дежурные. Писались наряды. Выделялось некоторое количество студентов для выполнения намеченных работ. Работы, конечно, велись безвозмездно, с единственной заинтересованностью: поскорее и получше устроить наше общежитие. Но приходилось не столько командовать, сколько уговаривать. Я поместился со своим товарищем, бывшим конноартиллеристом, в комнате № 13 — было нас в ней 13 человек. Комната была на отлете, на втором эта же. Она выступала из общего контура здания в виде угловой башни. Прямо со двора к ней вела отдельная лестница. Она не сообщалась ни с какими другими помещениями. Романтики называли ее «маяком», скептики — «голубятней». В комнате стояло тринадцать кроватей с узкими промежутками между ними. Остальное место занимал большой стол, одним из своих концов упиравшимся в окно. Наши механики, техники, строители, архитекторы чертили на нем свои замысловатые чертежи, иногда споря из-за очереди. На нем же разглаживались брюки, рубахи-толстовки, полувоенные френчи — скудный студенческий гардероб. Рядом со столом стояла печка — чугунная колонка с железной трубой, уходящей через потолок на крышу. На печке, на исходе месячного пособия, когда уже нечем было заплатить за обед в студенческой столовой, жарился с помидорами самый дешевый сорт рубленого мяса, какие-то мясные обрезки, сплошь состоящие из сухожилий, пленок, хрящей, с некоторым количеством мясного жира, пропущенного через мясорубку. Мясо приобреталось в соседней мясной, в сущности, без наценок. Но иногда этот спасительный для нас продукт огорчал зеленоватым оттенком и подозрительным душком, но на помощь приходили балканские восточные пряности и наши молодые желудки, прошедшие не раз через всяческие испытания: если не через огонь, то уж во всяком случае — через воду. Когда не хватало денег и на это блюдо, его заменял хлеб и на печке кипятился чай. Свободного места в комнате не было, никаких шкафов для белья и прочих вещей — тоже. Но они и не требовались. Расторопный сангвиник, прохвост, доконавший рыжего сутулого профессора античными изречениями, в одном отношении был прав: каждый из нас мог сказать о себе: omnia mea mecum porto. То есть, все свое — ношу на себе! Личное имущество с успехом помещалось в тощем чемодане под кроватью. Жили мы дружно и весело. В нашей комнате царила сдержанная, благовоспитанная терпимость к взглядам и убеждениям каждого, хотя были они весьма различными, иногда это вызывало жаркие споры, но без ругани и без открытой враждебности. Характеры и привычки, а кстати, и возрасты, были у нас весьма разные. Двум старшим товарищам было лет по 35, младшему — 20. Ни серьезных ссор, ни дурных столкновений в нашей комнате не было. Спасали, видимо, терпимость, уважение друг к другу, несмотря на разность взглядов, и, возможно, все же какой-то уровень культуры. Во всяком случае, полное отсутствие идиотов, которые создавали в некоторых комнатах общежития совсем другую атмосферу. В общем, с поправкой на необычные обстоятельства времени, наш быт был «извечно — студенческим». Мы жили в обстановке веселой, беспечной, никого не угнетающей бедности. На студенческое пособие можно было с грехом пополам прокормиться, кроме того, можно было в весьма скромном кабачке распить с товарищами глиняный кувшин сухого сербского вина, в кафе выпить черного турецкого крепкого кофе, но при этом еще и одеться на то же пособие могли разве что только исключительные скопидомы.
Посещение лекций не было строго обязательным, и это давало нам возможность при желании подработать. Нужно было только вовремя сдавать проверочные коллоквиумы, иначе можно было лишиться пособия. Русские профессора охотно шли навстречу студентам и перед коллоквиумами обычно устраивали публичные лекции на тему: «повторение пройденного» — суммарный обзор прочитанной части своего курса. Лекции эти устраивались в одной из больших университетских аудиторий и всегда были набиты до отказа студентами. Молодежь быстро приспособилась к характерным особенностям того или другого ученого мужа. Мы знали, например, что один из профессоров-литературоведов любил узнавать в письменных и устных ответах студентов свои достаточно отточенные фразы. Они и записывались на подобных лекциях в твердой надежде, что на коллоквиуме они принесут нам две желанные буквы: В.У. (весьма удовлетворительно), аккуратно вписанные рукой профессора в наши уписницы. Что же касается устройства на работу, у одного товарища по нашей комнате оказался «блат» — он волочился за дочерью русского инженера, устраивающего паровое отопление в строящихся новых домах.
Мы организовали студенческую артель. Связисткой была Таня — дочь инженера, пассия нашего товарища. Когда подвертывалась работа, Таня сообщала своему ухажеру, куда, когда и сколько человек должно явиться для ее выполнения. В ожидании момента, когда мы станем дипломированными носителями духовных ценностей, пока что, время от времени, мы таскали на себе радиаторы парового отопления, чертовски тяжелые! И тут же подряжались перетаскивать вещи белградских граждан, переезжающих на эти новые квартиры.