Синяки на душе
Шрифт:
Консьержка, улыбаясь, попятилась к выходу. Она действительно уделяла большое внимание своей внешности, а в этом месье Ван Милеме что-то было. В сестре, впрочем, тоже. Из приличного общества, это чувствовалось по их виду (и по багажу). Разве что несколько рассеянные… Ясно, что они здесь долго не задержатся, и, несколько смутившись, она уже пожалела об этом.
– Надо бы позвонить Норе, – сказал Себастьян. – В конце концов, она не знает нашего телефона и бросать ее одну, в «Кадиллаке», как какой-нибудь чемодан, не слишком любезно.
– О, чемодан от Вюитона, – сказала Элеонора, погруженная в чтение романа и, по всей вероятности, нашедшая на этом протертом, безвестном, чуть ли не засаленном диване прекрасное убежище.
Справа от себя она положила сигареты и зажигалку, сняла туфли. И хотя детектив, который она читала, был достаточно гнусным и действовало в нем множество отвратительных сыщиков, ей не было скучно читать его. Себастьян ходил взад-вперед
– Почему именно от Вюитона? – спросил он раздраженно.
– Потому что они самые прочные, – ответила Элеонора, не отрываясь от книги. Он подумал о непоколебимой прочности, комфорте и прекрасно организованной жизни Жедельманов, и его охватила буквально физическая тоска.
В определенном смысле Себастьян Ван Милем был похож на старика Карамазова. Он считал, что в каждой женщине что-то есть. Более того, он даже больше любил физические недостатки некоторых женщин, чем их достоинства. Он никогда не говорил с ними об этом, ни в шутку, ни всерьез, но его не отталкивали ни слишком полные бедра, вытянутая шея или увядающие руки. Он считал, что любовь, плотская любовь, не имеет никакого отношения к «Мисс Франции» – скорее вспоминались Жиль Доре, Генрих VIII, Бодлер и его тяжеловесная мулатка. Он знал, что эти крупные, скверно сложенные женщины водили на поводке огромное количество мужчин – иногда гениальных – единственно потому, что знали – они будут торжествовать, потому что их тело – это друг, преданный зверь, доставляющий большее удовольствие им, чем даже мужчине, тело, влюбленное в любовь, да еще как. И горячее. Это как раз то, чего хотят мужчины: дав другому наслаждение, спрятаться в нем самом, быть господином и слугой, победителем и побежденным одновременно.
Себастьян понимал это и раньше, но теперь, когда у него была связь с женщиной старше его и не такой привлекательной, как он, ему казалось, ее восхищение имеет еще и другую природу, чем просто физическое желание, ведь женщина ищет в чувственных отношениях нечто иное, чем мужчина. Он чувствовал в себе нечто вроде гордости, открытой и непринужденной, о которой можно было бы сказать словами из Клови: «Склони голову, гордый Себастьян, обожай ту, что обожает тебя, и не утруждай себя большим – порой этого бывает совершенно достаточно».
– Что, по-твоему, значит «самые прочные»?
Элеонора повернула голову, положила книгу на колени и рассмеялась.
– Не разыгрывай из себя джентльмена, малыш. Я говорю не о судьбе Норы, не даже о ее скелете. Я говорю о ее неизменной нежности к тебе. И думаю также, что ты должен ей позвонить, потому что ей одиноко и, наверное, страшно. На твоем месте я бы сейчас же помчалась к ней, а завтра, когда ты вернешься, ты найдешь наш дом очаровательным благодаря стараниям Феи Мелюзины и Доброго волшебника, вместе взятых, – это я о себе.
Секунду они недоверчиво смотрели друг на друга, как две сиамские кошки, которыми вдруг овладела нерешительность – разъединяться ли им, ибо они увидели мышь. Между ними не было ни презрения, ни сожаления, просто их всегдашнее согласие не было столь очевидным, как обычно.
Через час Себастьян ехал в такси на авеню Монтень, где его ждала Нора, которая будет без ума от радости, и думал, что тот бродяга, богемный малый, Ван Гог, каким он себя видел, больше не он – теперь это была Элеонора, которая каким-то образом, непонятно где и когда, заставила его сложить оружие.
Февраль 1972 года
Однако я поклялась честью, что не уеду отсюда (из тихого загорода), как только под пистолетом и с законченной книгой под мышкой. Увы, судьба жестока… Что-то астральное бродит около меня и Ван Милемов, и это «что-то»
В моей жизни было огромное количество таких кавычек, а если подумать, есть несколько восклицательных знаков (страсть), несколько вопросительных (нервная депрессия), несколько многоточий (беззаботность), и вот сейчас я приближаюсь к последней точке, которая должна быть торжественно поставлена в конце моей рукописи (мой издатель ждет ее с ласковым нетерпением), я пристаю к берегу, обмотанная, спеленутая (в моем-то возрасте) бинтами по системе Вельпо – надо же было такому случиться! Неужто это все на самом деле? Под прикрытием такого идеального алиби, как несчастный случай, не впасть бы только в состояние беззаботности (многоточие), счастливой прострации, которая состоит в том, чтобы сидеть и смотреть в окно на деревья Люксембургского сада, чувствуя при этом что-то похожее на твердость духа, несвойственную мне, но непреодолимую. Она выражается в систематических отказах от любых банкетов, премьер, от приглашений в разные места, где я фигурирую как Саган, «та самая Саган», как говорят в Италии. Глупо, но эти вынужденные отказы вызывают у меня нервный смех, и в воображении возникает тот самый образ, который продолжает храниться в памяти людей. Не то чтобы я от него отказывалась, ведь я почти восемнадцать лет пряталась за «Феррари», виски, сплетни, браки, разводы, короче, за все то, что обычно называют жизнью богемы. Да и как не узнать себя под этой прелестной маской, несколько примитивной, конечно, но соответствующей тому, что я действительно люблю: скорость, море, полночь, все сверкающее и все погруженное во мрак, все то, что теряешь, а потом позволяешь себе найти. Я никогда не откажусь от мысли, что только борьба крайностей в нас самих, борьба противоречий, пристрастий, неприятий и прочих ужасов может дать крошечное представление, о, я знаю, что говорю, именно крошечное, о том, что есть жизнь. Во всяком случае, моя.
Добавлю еще, и тут я опускаю вуаль целомудрия (жаль, что сейчас не носят вуали – это так женственно), добавлю, что в иных случаях я готова умереть за определенные моральные или эстетические принципы, но мне совсем не хочется кричать на всех углах о том, что я уважаю. Достаточно кому угодно выразить несогласие с моими взглядами, и уже ясно, как пойдут дела. Впрочем, это общеизвестно: стоит мне поставить подпись под каким-нибудь воззванием, как оно тут же теряет значительность. Меня часто в этом упрекали, хотя сами же просили ее поставить, и я всегда соглашалась по вполне серьезным причинам. А меня часто не принимали всерьез, и это понятно. И все-таки надо понять, что в 1954 году (час моей славы) мне было трудно выбрать любую из двух предложенных ролей: скандального писателя или молоденькой буржуазной девицы. Я не была ни тем, ни другим. Уж скорее скандальная молодая девушка или буржуазный писатель. Я не собиралась делать выбор только потому, что этого хотелось другим, и я не видела себя ни в одной из этих позиций, одинаково ложных. Единственное, что я решила, и горячо поздравляю себя с этим, – делать то, что мне хочется – творить праздник. Это был, между прочим, прекрасный праздник, с перерывами то на книги, то на пьесы. И вот конец моей истории. После всего разве я могу что-то еще? Что всегда увлекало меня – это сжечь свою жизнь, пропить ее, забыться. Мне так нравилась вся эта ничтожная, ничего не стоящая игра в наше убогое, гнусное и жестокое время, которое, по счастливой случайности, с чем я его и поздравляю, помогло мне все-таки этого избежать? Ах, боже мой!
А вы, дорогие читатели, как живете вы? Любит ли вас мать? А ваш отец? Он – пример для подражания или это кошмар для вас? А кого любили вы, пока жизнь не загнала вас в тупик? Кто-нибудь уже говорил вам, какого цвета у вас глаза, волосы? Страшно ли вам по ночам? И рано ли вы встаете? Если вы мужчина, пребываете ли в мрачном расположении духа из-за дурно воспитанных женщин, которые не понимают – да еще и хвастаются этим, что уж и вовсе никуда не годится, – что всякая женщина должна укрыть мужчину своим крылом, согреть его, когда она это может, и беречь его? Знаете ли вы о том, что все люди на свете – ваш начальник и ваша консьержка, и тот ужасный человек на улице, и, наверное, даже бедняга Мао, ответственный за весь народ, знаете ли вы, что каждый из них страшно одинок и боится своей жизни почти так же, как смерти, как, впрочем, и вы? Эти общие места не были бы так ужасны, если бы о них не забывали, говоря о так называемых человеческих отношениях. Все хотят выиграть или, по крайней мере, выжить.