Сирены Титана
Шрифт:
— Вы, — хрипло сказал он Фрэнку, — вы, Фрэнклин Хониккер, вы — будущий президент Сан-Лоренцо. Наука… У вас в руках наука. Наука сильнее всего на свете. Наука, — повторил «Папа», — лед… — Он закатил желтые глаза и снова потерял сознание.
Я взглянул на Мону. Выражение ее лица не изменилось.
Но зато у летчика, стоявшего рядом с ней, на лице застыла восторженная неподвижная гримаса, будто ему вручали Почетную медаль конгресса за храбрость.
Я опустил глаза и увидал то, чего не надо было видеть.
Мона
67. Ку-рю-ка
На этот раз «Папа» остался жив.
Его увезли из аэропорта в огромном красном фургоне, в каких возят мясо.
Минтонов забрал в посольство американский лимузин.
Ньюта и Анджелу отвезли на квартиру Фрэнка в правительственном лимузине Сан-Лоренцо.
Чету Кросби и меня отвезли в отель «Каса Мона» в единственном сан-лоренцском такси, похожем на катафалк «крейслере» с откидными сиденьями, образца 1939 года. На машине было написано: «Транспортное агентство Касл и Ко». Автомобиль принадлежал Филиппу Каслу, владельцу «Каса Мона», сыну бескорыстнейшего человека, у которого я приехал брать интервью.
И чета Кросби, и я были расстроены. Наше беспокойство выражалось в том, что мы непрестанно задавали вопросы, требуя немедленного ответа. Оба Кросби желали знать, кто такой Боконон. Их шокировала мысль, Что кто-то осмелился пойти против «Папы» Монзано.
А мне ни с того ни с сего вдруг приспичило немедленно узнать, кто такие «сто мучеников за демократию».
Сначала получили ответ супруги Кросби. Они не понимали сан-лоренцского диалекта, и мне пришлось им переводить. Главный их вопрос к нашему шоферу можно сформулировать так: «Что за чертовщина и кто такой этот писсант Боконон?»
— Очень плохой человек, — ответил наш шофер. Произнес он это так: «Осень прохой черовека».
— Коммунист? — спросил Кросби, выслушав мой перевод.
— Да, да!
— А у него есть последователи?
— Как, сэр?
— Кто-нибудь считает, что он прав?
— О нет, сэр, — почтительно сказал шофер. — Таких сумасшедших тут нет.
— Почему же его не поймали? — спросил Кросби.
— Его трудно найти, — сказал шофер. — Очень хитрый.
— Значит, его кто-то прячет, кто-то его кормит, иначе его давно поймали бы.
— Никто не прячет, никто не кормит. Все умные, никто не смеет.
— Вы уверены?
— Да, уверен! — сказал шофер. — Кто этого сумасшедшего старика накормит, кто его приютит — сразу попадет на крюк. А кому хочется на крюк?
Последнее слово он произносил так: «Курюка».
68. «Сито мусеники»
Я спросил шофера, кто такие «сто мучеников за демократию». Мы как раз проезжали бульвар, который так
Шофер рассказал мне, что Сан-Лоренцо объявил войну Германии и Японии через час после нападения на Перл-Харбор.
В Сан-Лоренцо было призвано сто человек — сражаться за демократию. Эту сотню посадили на корабль, направлявшийся в США: там их должны были вооружить и обучить.
Но корабль был потоплен немецкой подлодкой у самого выхода из боливарской гавани.
— Эси рюди, сэр, — сказал шофер на своем диалекте, — и быри сито мусеники за зимокарасию.
— Эти люди, сэр, — означало по-английски, — и были «Сто мучеников за демократию».
69. Огромная мозаика
Супруги Кросби и я испытывали странное ощущение: мы были первыми посетителями нового отеля. Мы первые занесли свои имена в книгу приезжих в «Каса Мона».
Оба Кросби подошли к регистратуре раньше меня, но Лоу Кросби был настолько поражен видом совершенно чистой книги записей, что не мог заставить себя расписаться. Сначала он должен был это обдумать.
— Распишитесь вы сперва, — сказал он мне. И потом, не желая, чтобы я счел его суеверным, объявил, что хочет сфотографировать человека, который украшал мозаикой оштукатуренную стену холла.
Мозаика изображала Мону Эймонс Монзано. Портрет достигал в вышину футов двадцать. Человек, работавший над мозаикой, был молод и мускулист. Он сидел на верхней ступеньке переносной лестницы. На нем ничего не было, кроме парусиновых брюк.
Он был белый человек.
Сейчас художник делал из золотой стружки тонкие волосики на затылке над лебединой шейкой Моны.
Кросби пошел фотографировать его; вернулся, чтобы сообщить нам, что такого писсанта он еще в жизни не встречал. Лицо у Кросби стало цвета томатного сока:
«Ему ни черта сказать невозможно, сразу все выворачивает наизнанку».
Тогда я подошел к художнику, постоял, посмотрел на его работу и сказал:
— Я вам завидую.
— Так я и знал, — вздохнул он, — знал, что, стоит мне только выждать, непременно явится кто-то и позавидует мне. Я себе все твердил — надо набраться терпения, и раньше или позже явится завистник.
— Вы — американец?
— Имею счастье. — Он продолжал работать, а взглянуть на меня, посмотреть, что я за птица, ему было неинтересно: — А вы тоже хотите меня сфотографировать?
— Вы не возражаете?
— Я думаю — значит, существую, значит, могу быть сфотографирован.
— К несчастью, у меня нет с собой аппарата.
— Так пойдите за ним, черт подери. Разве вы из тех людей, которые доверяют своей памяти?
— Ну, это лицо на вашей мозаике я так скоро не забуду.
— Забудете, когда помрете, и я тоже забуду. Когда умру, я все забуду, чего и вам желаю.