Сирота
Шрифт:
Но разве она имела право выдавать Витьку, хотя он больше всех виноват, а особенно Наташу?.. Но, рассказав о «Футуруме», Кира испугалась.
— Только… только вы ему не говорите, что я сказала!
– спохватившись, прижала она руки к груди.
Все прежние попытки ее выступить на защиту Лешки раздражали его.
Теперь он мог ее возненавидеть. Пусть лучше не знает ничего и думает, что все сделалось само собой, а не благодаря Кире…
— Не бойся, Кира, он не будет знать. И никто не узнает… Однако пойдем. Мне надо уходить.
Прижав Киру к себе и прикрыв полой своего пальто, Людмила Сергеевна довела ее до крыльца домика, в котором помещались
— Умойся и ложись спать. А я пойду воевать за Горбачева.
Взбежавшая на крыльцо Кира обернулась, распухшее, заплаканное лицо ее просияло радостью.
Викентий Павлович был не в духе.
На уроке в шестом «Б» он вызвал Горбачева. Вместо Горбачева поднялся староста и сказал, что Горбачев был на первом уроке, потом ушел, и никто не знает куда. Спрашивать Горбачева Викентию Павловичу было не так уж необходимо. Он вызвал его, чтобы посмотреть, как тот держится. Горбачев не пропускал уроков из озорства и легкомыслия, как, случалось, делали другие. Значит, парня довели, если сбежал из школы…
Возмущение снова поднималось в нем, как опара в квашне. Чтобы опять не взорваться, он старался не смотреть на Гаевского, который с торжествующе-озабоченным видом вертелся в учительской. Поэтому, когда запыхавшаяся Людмила Сергеевна вторично прибежала в школу и, поймав Викентия Павловича в коридоре, предложила ему идти с ней в горком партии, он почти не колебался и махнул рукой на обед, который ожидал его дома.
Колебания относились не к тому, следовало или не следовало идти.
Идти было нужно. Колебался он потому, что не любил встречаться с начальством. Викентий Павлович не боялся начальства, но опасался, что другие подумают, будто он боится, и особенно, что подумает это само начальство, и при таких встречах пытался подчеркнуть свою естественность и непринужденность. Но, как только он это делал, естественность и непринужденность исчезали, он становился неловким, натянутым, сердился за это на себя и делался еще более неловким.
В приемной за столом сидела молоденькая девушка с лицом, напряженным от старания выглядеть внушительнее. Она была в роговых очках, по-видимому слишком больших, — они поминутно сползали на кончик ее короткого носика, и она становилась похожей на юную бабушку.
Девушка сердито подталкивала их пальцем к переносице, но, как только наклонялась над столом, они снова съезжали, и она опять становилась похожей на бабушку.
Строгая девушка, глядя не на них, а куда-то мимо, между ними, выслушала Людмилу Сергеевну и ушла в кабинет Гущина. Потом, открыв и придерживая рукой дверь, словно боясь, что они самовольно пойдут не в эту, а в какую-нибудь другую дверь, предложила войти.
Гущин разговаривал по телефону. Увидев входящих, он покивал и показал рукой на кресла возле стола.
Лицо у него было очень усталое. Усталыми были и глаза под широкими, срастающимися на переносице бровями. Сидел он боком, повернувшись к столику, на котором стояли три телефона. Людмила Сергеевна смотрела ему в затылок, словно по нему надеясь угадать, какой характер примет разговор. Затылок как затылок, чересчур, пожалуй, плотный.
Секретарь повесил телефонную трубку, привстав, пожал руку Людмиле Сергеевне, подал Викентию Павловичу и назвался:
— Гущин.
— Фоменко, — буркнул в ответ Викентий Павлович и поспешно придвинул к себе пепельницу.
Пепельница зацепила скатерть на столе, сморщила ее складками.
Викентий Павлович смутился и напряженной рукой поправил свои вислые, горьковские усы. Поправлять их не было нужды, это было ненатурально. Викентий Павлович рассердился на себя за эту ненатуральность и не стал поправлять скатерть. Однако морщины на ней раздражали его, он то и дело сердито посматривал на них.
— Викентий Павлович преподает в школе, где учатся мои ребята, - пояснила Людмила Сергеевна. — Пришли мы вот почему… Четверо ребят, в том числе двое из детдома, организовали сами кружок будущих капитанов и назвали его «Футурум». Они решили изучать морское дело, корабли и всякое такое, чтобы не позже как по окончании семилетки сразу же выйти в капитаны, — улыбнулась она. (Гущин тоже улыбнулся.) — В общем, это скорее похоже на игру, чем на что-то серьезное… Но у одного из них нашли записку… — Она протянула Гущину расшифрованный текст.
Гущин прочитал, густые брови его приподнялись:
— А что это значит? Зуд какой-то?
— Это сокращенный девиз. Они себе девиз придумали: "Видеть, знать, уметь, делать".
Брови Гущина опустились, он захохотал:
— Вот бисовы дети!.. А что, неплохо! Мне такой «зуд» нравится!
— Но дело в том, что записка эта была шифрованная, написана шифром…
— Каким шифром?
— Ерунда! — сказал Викентий Павлович. — Детский шифр: буквы алфавита пронумерованы и вместо букв ставятся цифры…
— А зачем?
— Как это — зачем? — заранее раздражаясь от возможных возражений, переспросил Викентий Павлович. — Чтобы тайна была! У каких мальчишек не бывает тайн? Без них же неинтересно!.. Да я сам в таком возрасте изобрел иероглифическое письмо и с приятелем через улицу только посредством таинственных письмен и сообщался… А вы? Вы сами не захлебывались всякими тайнами, не играли в "Пещеру Лейхтвейса"?
— Нет, — улыбнулся Гущин.
Улыбка у него была как бы смущенная, то ли оттого, что он чувствовал себя виноватым, так как не играл в "Пещеру Лейхтвейса" и даже не знал о ней, как не знает и теперь, то ли потому, что неожиданно ему напомнили детство, которое некогда было вспоминать и которое казалось таким далеким и навсегда забытым, словно его не было вовсе. Сейчас оно вдруг вспомнилось с удивившей Гущина нежностью, хотя умиляться в нем было нечему.
— Нет, не играл, — повторил он. — Некогда было… Да и какие игры! Я мальчишкой воевать ушел… — стирая с лица улыбку, сказал он.
— Д-да… — помолчав, произнес Викентий Павлович. — Тогда другое дело было…
— Ну, так что же? — вопросительно посмотрел на них Гущин.
— Шифрованную записку, — продолжала Людмила Сергеевна, — передали пионервожатому Гаевскому, а тот завел целое дело о какой-то организации…
Людмила Сергеевна рассказала о совещании у директора, о том, какую окраску придали всему, даже не узнав, не разобравшись; о том, как к этому отнеслись в гороно, и что запуганный Алексей Горбачев ушел из школы, не вернулся в детдом и хорошо еще, если просто убежал…
Гущин, переводя внимательный взгляд то на Викентия Павловича, то на Людмилу Сергеевну, все более хмурился.
Викентий Павлович при одном упоминании о Гаевском рассердился; рассердившись, перестал чувствовать скованность и излил свое возмущение этим демагогом, который, запугивая других, пытается из пустяка раздуть дело. Окончив, он почувствовал себя совершенно свободно, расправил морщины на скатерти и закурил, не обращая внимания на то, что густые брови Гущина нависли над самыми глазами, а лоб прорезала глубокая складка.