Сироты вечности
Шрифт:
Всю весну филадельфийские газеты взахлеб расписывали подробности. Ожидалось прибытие более сорока тысяч ветеранов. К середине мая цифра выросла до пятидесяти четырех тысяч, и Генеральной ассамблее пришлось проголосовать за увеличение армейского бюджета. Мамина двоюродная сестра Селия писала из Атланты, что «Дочери Конфедерации» и другие культурно-исторические общества, входящие в Объединенную конфедерацию ветеранов, из кожи вон лезут, чтобы в последний раз отправить своих бравых южан на Север.
Отец ветераном не был. Испанскую войну он пренебрежительно называл «войной мистера Херста» (это было еще до моего рождения), а
Тогда же, весной и летом 1913 года, я бы отдал все на свете, чтобы поехать на встречу ветеранов, послушать их рассказы, поглазеть на боевые знамена, забраться в Берлогу Дьявола и увидеть, как старики в последний раз разыграют атаку Пикетта.
И такая возможность представилась.
Бойскаутом я стал еще в феврале, сразу же после дня рождения. Первые скаутские отряды начали появляться всего тремя годами ранее, организация была довольно молодой. Но к 1913 году все мои друзья уже либо вступили в нее, либо мечтали вступить.
Мы жили в Честнат-Хилле (этот маленький, когда-то самостоятельный городок теперь превратился в пригород Филадельфии). Преподобный Ходжес собрал там первый скаутский отряд. В него принимались только благонадежные мальчики с твердыми моральными принципами – иначе говоря, пресвитериане. На протяжении трех лет я пел в пресвитерианском юношеском хоре на Пятой авеню, поэтому мне и разрешили вступить через три дня после моего десятого дня рождения, хотя я был совершеннейший хиляк и не мог правильно завязать ни одного узла.
Отец не слишком обрадовался. Мы в своей скаутской форме выглядели жалкими копиями кавалеристов из добровольного отряда времен Испано-американской войны. Настоящие маленькие солдаты: подбитые гвоздями полусапоги, краги, широкополые шляпы, безразмерные гимнастерки цвета хаки, неукротимое армейское рвение. Каждые вторник и четверг с четырех до шести и каждое субботнее утро с семи до десяти Ходжес муштровал нас на футбольном поле возле школы. Мы занимались строевой подготовкой и учились оказывать друг другу первую помощь. В конце каждой такой тренировки отряд становился похож на толпу мумий-недоростков: неизменное хаки проглядывало сквозь торопливо наложенные повязки. Вечером в среду в церковном подвале преподобный обучал нас семафорным сигналам и азбуке Морзе, или многоцелевому военному коду, как он ее называл.
Отец ехидно интересовался, не собираемся ли мы развязать очередную бурскую войну, но я не обращал внимания на его подколки и продолжал самозабвенно и упорно тренироваться, в разгар мая пыхтя от жары и натуги в шерстяной военной форме.
И вот однажды в июне преподобный Ходжес явился к нам домой и сообщил родителям, что штат затребовал от каждого скаутского отряда Пенсильвании выслать в Геттисберг представителей – оказать помощь в организации великого воссоединения ветеранов. Несомненно, в мою судьбу вмешалось Провидение: целых пять дней в Геттисберге, в компании с самим преподобным, тринадцатилетним Билли Старджиллом (спустя несколько лет во время Первой мировой он погибнет в Аргонском лесу) и еще одним толстым, похожим на девчонку мальчиком –
Отец не хотел меня отпускать, а вот мама согласилась сразу же – понимала, какая это честь для семьи. Так что утром тридцатого июня доктор Ловелл, владелец похоронного бюро Честнат-Хилла и по совместительству местный фотограф, запечатлел меня на фоне фургона мистера Эверетта. А спустя несколько часов мы вместе с Ходжесом и двумя боевыми товарищами погрузились в поезд и отправились в трехчасовое путешествие до Геттисберга.
Как официальные участники встречи ветеранов, мы оплачивали проезд по специальному военному тарифу – цент за милю. Всего вышло один доллар двадцать один цент. Я никогда прежде не бывал в Геттисберге и вообще никогда не уезжал так далеко от дома.
До места мы добрались уже вечером. Я устал, взмок от жары и нестерпимо хотел в туалет (в поезде слишком стеснялся туда сходить). В маленьком Геттисберге царил настоящий хаос: шум, суматоха, лошади, машины, толпы солдат в пропахшей нафталином военной форме. Мы трусили за преподобным Ходжесом по грязным улочкам мимо увешанных флагами домов. Мужчин вокруг было вдесятеро больше, чем женщин. На центральных улицах волновалось настоящее море соломенных шляп и форменных фуражек. Преподобный завернул в гостиницу «Орел» – получить инструкции от руководства скаутского движения, а я выскользнул на улицу и побежал искать общественную уборную.
Спустя полчаса мы затащили свои походные котомки в небольшой автомобиль. Палаточный городок, где разместили ветеранов, находился к юго-востоку от Геттисберга. Вместе с нами в грузовик набилось около дюжины скаутов и начальников отрядов, все кое-как теснились на трех скамьях. Машина с трудом пробилась через заторы на Франклин-стрит, проскочила между временным госпиталем Красного Креста и припаркованными у обочины медицинскими фургонами, выехала на Лонг-лейн и нырнула в необозримое палаточное море.
Был восьмой час вечера. Яркое закатное солнце освещало тысячи остроконечных шатров, простиравшихся, наверное, на сотни акров. Я изо всех сил тянул шею: может быть, тот далекий холм – это Кладбищенский хребет? А вон те скалы – Круглая вершина? Грузовик проехал мимо конного полицейского, мимо запряженных мулами военных фургонов, мимо поленьев, сложенных в огромные штабеля, мимо походных пекарен, над которыми все еще витал аромат свежеиспеченного хлеба.
– Боюсь, мальчики, мы пропустили вечернюю кормежку, – повернулся к нам Ходжес. – Но вы ведь не очень хотите есть?
Я помотал головой, хотя желудок сводило от голода. Мать приготовила в дорогу обед: жареного цыпленка и лепешки, – но в итоге куриная ножка досталась преподобному, а все остальное выклянчил толстый мальчик. Я же слишком волновался и думать не мог о еде.
Мы свернули вправо на Ист-авеню – широкую дорогу, вытянувшуюся вдоль аккуратных палаточных рядов. Я тщетно искал глазами главную палатку, о которой столько писали в газетах: огромный шатер, где поставили тринадцать тысяч стульев, именно там президент Вильсон должен был сказать свою речь в пятницу, четвертого июля. Багряное солнце опускалось за дымчатый западный горизонт, в пыльном воздухе растекался запах примятой травы и нагретого брезента. Нестерпимо хотелось есть, на зубах скрипел песок, в волосах запутался какой-то мусор. Это был самый счастливый момент в моей жизни.