Скала Таниоса
Шрифт:
Таким он был, Гериос. Он мало говорил, мало ел, редко улыбался. У него имелось кой-какое образование, но все его честолюбие сводилось к заботе о том, чтобы сохранить за собой свою должность и не утратить благосклонности хозяина — хозяина, которому он, впрочем, служил верой и правдой.
Ламиа, вне всякого сомнения, наилучшим образом поладила бы с мужем, будь он менее пресным. Сама-то она была такой веселой, озорной, шаловливой, но всякий раз, стоило ей высунуться при народе с каким-нибудь остроумным словцом, прыснуть со смеху или потихоньку запеть, а Гериос тут как тут, физиономия встревоженная, уставится, надуется, брови нахмурит. Ну, она и прикусит язык. И если она присоединялась к женщинам, приходившим в замок, позволяла себе посмеяться с ними вместе, пошушукаться,
Может быть, он был и прав. Следуя его советам, она, несомненно, смогла бы избежать многих бед, да и своих близких от них уберечь. Ее жизнь обошлась бы без бурь, она прожила бы ее сообразно своему рангу, состарилась бы в согласии с ним, а ныне лежала бы в могиле, ее рангу подобающей, и никакая поговорка не будила бы воспоминаний о ее нескромной красоте.
Промеж мужем и женой разница в годах: ей — пятнадцатый апрель, ему — декабрь тридцатый.Какая сельская свадьба побудила простонародного поэта сложить этот стишок? «Хроника горного селения», где он приводится, о том умалчивает, но я бы не удивился, если бы в один прекрасный день выяснилось, что он посвящен союзу Ламии и Гериоса.
Сказать по правде, молодая женщина частенько давала волю вешней порывистости своего нрава. Но у нее не было иных радостей, кроме тех, что она разделяла с окружающими или же сеяла вокруг самым своим присутствием. Для нее жить значило нравиться, и она нравилась. Можно было бы ожидать, что женщины селения невзлюбят ее, завидуя красоте или пресловутому «рангу», согласно коему ей, как предполагалось, следовало держаться. Ничего подобного не произошло. Ни в малейшей степени. Все находили в ней такую приветливость, настолько полное отсутствие позерства, каких-либо претензий либо скрытности, что каждая обходилась с ней, как с сестрой. Шейхиня и та выказывала ей дружеское расположение, хотя ее неугомонный супруг глаз не сводил с Гериосовой жены; конечно, шейх всех женщин называл «дочь моя», но, обращаясь с этими словами к Ламии, он вкладывал в них столько нежности и умиления, что они стоили любовной ласки.
Возясь на кухне, женщины потешались над этим, передразнивая медовые «йа бинт!» своего повелителя, впрочем, они это делали в присутствии Ламии, которая от души хохотала. И всем было ясно, что она польщена, но и в мыслях не имеет преступить грань.
Что до шейха, он-то, вероятно, действовал не без задней мысли. Из чего отнюдь не следует, что каждая его улыбка, каждое любезное слово были рассчитанным ходом.
По правде говоря, если случай, перепутавший нити их судеб, являлся проявлением какой-либо закономерности, за ней могла стоять лишь воля Провидения, ничто иное.
«Случай, именно случай, и больше ничего! — настаивал Джебраил. А все же глаза у него сверкнули, когда он добавил, помолчав: — Ничтожный, словно малая песчинка… или как искорка пламени!»
И когда он приступил к повествованию, красно заговорил, пышно. «Случилось это в один из тех июльских дней, какие никому в деревне не по сердцу. Воздух сух и душен. По дорогам, что ни шаг, попадаешь в пыльное облако, поднятое стадом. Двери и окна, невзирая на это, все равно продолжают открывать, но так тихо — ни один ставень не стукнет, ни одна дверная створка на своих петлях не заскрипит. Знаешь, будто само лето затаило дыхание!»
По правде сказать, жители Кфарийабды с трудом переносили подобное пекло. У них пропадала всякая охота разговаривать, они почти ничего не ели. С утра до вечера только и делали, что присасывались к кувшину, тщась утолить жажду, запрокидывали его над головой, потом, отчаявшись, выплескивали воду себе на лицо, на волосы, на одежду. И, что бы ни случилось, даже носа не высовывали за порог, пока там не
Шейх тем не менее принимал кое-каких посетителей. Чужаков, заезжих. В тот день Ламии выпало подавать им кофе, ведь слуги, само собой, расползлись по своим углам и завалились дремать, вот, стало быть, она, держа в руках поднос, вошла в Залу с колоннами. Потом опять-таки не кто иная, как она, явилась, чтобы убрать пустые чашки. Шейха на его обычном месте не оказалось. И странное дело: золоченый мундштук его кальяна валялся на полу. Обычно, вставая, он машинальным жестом наматывал трубку на горлышко сосуда с водой так, «чтобы мундштук ни с чем не соприкасался, оставаясь чистым».
Выйдя в коридор, Ламиа услыхала тяжкое сопение, оно доносилось из комнатки, временами служившей укромным приютом для бесед, не предназначенных для посторонних ушей. Шейх был там, в потемках, он стоял на ногах, но, обессиленный, прижался лбом к стене.
— Наш повелитель нездоров?
— Пустое, дочь моя.
Но голос звучал придушенно.
— Лучше бы присесть, — сказала она, нежно беря его за руку.
Шейх выпрямился, дыхание стало ровнее, он встряхнулся, пригладил пальцами виски.
— Ничего страшного. Жара, только и всего. Главное, помалкивай. Никому ни слова!
— Клянусь, — отвечала она. — Именем Христовым!
Она взяла крестик, что носила на шее, поднесла его к губам, потом прижала к сердцу. Вполне удовлетворенный хозяин потрепал ее по руке и вернулся к своим гостям.
По-видимому, кроме этого заурядного недомогания на почве летней жары, в тот день больше ничего не произошло. Но для Ламии что-то изменилось, она по-иному увидела этого человека. До сих пор она питала к нему почтение, смешанное с изрядной дозой настороженности, и, подобно многим другим женщинам, боялась остаться с ним наедине. А тут она приметила, как вздуваются вены у него на висках, как на лбу порой прорезаются морщины, словно полчище забот внезапно накинулось на него, и она уже подстерегала момент, чтобы остаться с ним с глазу на глаз. Желая просто удостовериться, что с ним все в порядке.
Под личиной законной обеспокоенности в ее сердце прокрались, до поры прячась в тени, другие чувства. Для шейха как «осаждающего» ее жалость была настоящим троянским конем, проникшим в крепость. Хотя он сам ничего не предпринимал, чтобы его туда протащить. Для некоторых внушить к себе сострадательную нежность — одна из уловок в любовной игре, да он-то никогда не хранил в своем колчане подобных стрел!
Прошло несколько дней, прежде чем Ламиа нашла новый повод увидеться с шейхом без свидетелей, чтобы спросить, не испытывает ли он еще и теперь какого-либо недомогания. Он звонко прищелкнул языком, что на деревенском наречии означало «нет», однако она была уверена, что он солгал.
А рассказал ли он о том неприятном случае своей супруге?
— Ни одной живой душе! Еще не родился тот, кто услышит от меня нытье!
Чтобы его успокоить, Ламиа повторила свое обещание помалкивать, еще раз приложив крестик к устам и к сердцу. Пока она исполняла сей нехитрый и благочестивый ритуал, шейх взял левую руку женщины и на краткий миг пожал ее, словно разделяя принесенную ею клятву. Затем он удалился, более на нее не глядя.
Она поймала себя на том, что глядит ему вслед с умиленной улыбкой. «Еще не родился тот, кто услышит от меня нытье!» — сказал он. Воображал, что говорит, как пристало мужчине, но для женских ушей это прозвучало как бахвальство маленького мальчика. Ламиа вспомнила, как ее младший братишка, когда ему поставили банки, заявил то же самое, слово в слово. Нет, она решительно не могла и дальше смотреть на властителя селения ни так, как он сам хотел, чтобы на него смотрели, ни так, как смотрели на него другие. И когда кто-нибудь заговаривал о нем при ней, а это случалось по многу раз на дню, эти слова отзывались в ее сознании уже по-иному — одни раздражали, другие радовали или тревожили, но равнодушной никогда не оставляли, она перестала видеть в сплетнях то, чем они, по существу, и являются: способ развеять скуку. Ей уж никогда больше не захотелось прибавить к ним и свою щепотку соли.