Скандалист
Шрифт:
— Ну, ваше благородие, выпьем, — сказал Сущевский.
Сущевский был пьян и невесел. Он опрокинул рюмку и, не ставя ее на стол, продолжал говорить. Он говорил уже давно, и никто его не слушал.
Каждому он говорил как раз то, что думал о нем, и это было до такой степени необычно, что всеми принималось за шутку.
Томной барышне, которая беспрерывно перебирала четки, он сказал, что у нее пахнет изо рта, какому-то почтенному бородатому человеку, известному покровителю всех начинающих писателей в Ленинграде, он сказал, что на службе его, без сомнения, только за бороду и держат, что он не человек,
— Кирилл Кекчеев, ваше благородие, сволочь, — с ленивым пафосом говорил он, — ты даже не подозреваешь, собака, что живешь на мой счет. Идея власти ослепляет тебя. Ты молокосос, ты отбросы молочного хозяйства. Если бы ты был в моем полном распоряжении, я проиграл бы тебя в двадцать одно. Передай мне портвейн! В тот день, когда тебя назначат заведующим всем сектором художественной литературы, я нацеплю красный флаг на мою палку, возьму из Дома печати полдюжины молодых поэтов и пойду защищать от тебя революцию!
Он выпил и надел бокал на бутылку.
— Мы предъявили бы ультиматум с требованием повесить тебя и еще одного проходимца из бухгалтерии, того самого, который заведует выдачей авансов! Мы провели бы закон, по которому каждый гражданин, независимо от редакторов, имел бы право один раз в жизни напечатать книгу, мы уничтожили бы очереди у кассы, мы пустили бы в ход второй лифт! Мы добились бы свободы движений. Бездарный шар над Госиздатом мы пустили бы в воздух — пусть летит! У полуголых богинь мы отняли бы швейные машины. Это был бы веселый поход на двенадцать спящих дев, с которыми мы бы знали, что делать.
— Сущевский, это плагиат, — крикнул ему с другого конца стола человек с бородой для иностранцев, — все это при мне говорил вам Виктор Некрылов.
— Ага, Виктор Некрылов! Спросите о Викторе Некрылове у этого человека. — Сущевский ткнул в Кирюшку пальцем. — Он собирается вернуть Некрылову рукопись его новой книги. Кролики в заграничных жилетах, кролики, получившие высшее образование, начинают глотать удавов. Ай-я-яй, Кирилл Кекчеев! Ай, как мне нужно проиграть тебя в очко твоему папашке. Твой папашка удивительный человек, он милый человек, он прохвост, но он не чиновник. Он тоже проходимец, к нему ничего не пристает, но он не чиновник. А ты чиновник, ты карьерист, Кирилл Кекчеев, ваше благородие, сволочь!
Только теперь он приметил, что в полном одиночестве сидит за столом над пустыми бутылками, над закусками, разоренными дотла.
Кирюшка давно танцевал с величавой Евдокией Николаевной, компания разбрелась, человек с бородой, привлекавшей иностранцев, подсел к другому столу, более подходящему к его возрасту, умственному развитию и социальному положению.
Сущевский грустно ткнул вилкой в рыбий скелет, оставшийся его единственным слушателем. Скелет не сказал ему «аминь», он лежал беспомощный, как скелет, уже не надеясь, должно быть, снова обрасти мясом.
— Вот, брат, так и живем. Водку пьем, огурцом закусываем, — грустно сказал ему Сущевский.
Ресторан был пуст, лакеи, перевертывая, швыряли стулья на столики, музыканты собирали и складывали
— Кирюша, поди к отцу, милый. То ли он спит, то ли… Впрочем, не знаю. По-моему, просто за ужин платить не хочет.
Кекчеев-старший сидел на том самом стуле, с которого он в продолжение всего вечера только единожды встал, и то по нужде неотложной.
Он сидел огромный, круглый, тяжелозадый, бросив голову на грудь, запустив руки в карманы широких брюк, — и спал.
Это был не фортель, который любил он подчас учинить, когда после ужина приходило время платить по ресторанному счету.
Он спал в действительности, сном натуральным — у него был спящий нос, спящие брови, спящие плечи.
— Вот ведь, не могу разбудить его, — пожаловался Тюфин, — нельзя же его все-таки на всю ночь в этом кабаке оставить! Ведь как бы то ни было — он старый человек, Кирюша. С ним может незаметно для окружающих удар произойти. Он постоянно свинину жрет. Я его предупреждал — да ведь куда там, и слушать не хочет. Между тем свинина человека тяжелит, действует, знаешь, как-то на сердце. Я бы его на твоем месте домой отвез. Видишь ли, если он собрался помирать, все-таки дома ему значительно удобнее будет. Жена, то, се, дети…
Кирюшка посмотрел на отцовского приятеля и подивился. Тюфин был пьян в лоск, изумительно пьян, но держался с легкостью, даже с изяществом. Впрочем, не сказав более ни одного слова, он ушел и несколько погодя вернулся с шваброй, которую отнял у официанта, подметавшего зал. На швабру он вылил все вино, оставшееся недопитым, и с озабоченным, несколько мрачным лицом сунул ее под самый нос Кекчеева-старшего. Кирюшка вовремя перехватил швабру.
Все с тем же задумчивым лицом Тюфин сказал ему в упор два или три крепких русских слова. Потом он повернулся и направился к выходу, шагая твердо, выкидывая вперед полные ноги.
У выходных дверей он сделал легкий пируэт, но не упал, а только приостановился, ухватившись рукой за косяк двери.
Тут же оправившись, он с прежней уверенностью шагнул через порог и исчез.
Кирюшка с минуту присматривался к отцу. Тюфин был прав. Отец старел. Раньше он не засыпал за столом в ресторане.
Он почувствовал к отцу легкую жалость. И превосходство. Его тронула седая голова отца и большое спящее лицо, отмеченное усталостью и силой.
Снисходительно улыбаясь, он потряс его за плечо. Кекчеев не просыпался. Он только бессмысленно мотнул головой и запрокинул ее на спинку стула. Полная грудь его вылезла из-под распахнувшегося пиджака. Он всхрапнул.
Тогда Кирюшка внезапно присел. Он присел и быстро оглянулся вокруг себя внимательными, прищуренными глазами. Никого не было вокруг — последние официанты возились за пальмами, скатывая ковер.
Он торопливо расстегнул на отце пиджак. Короткие пухлые пальцы его двигались беспрестанно.
Улыбаясь от волнения, он запустил эти пальцы в отцовский боковой карман.
Это было мальчишество, конечно (с того времени, как он был студентом, он не позволял себе таскать у отца деньги), но, черт возьми, сегодня вечером он ухлопал все свое жалованье на ужин с Евдокией Николаевной.