Скандалист
Шрифт:
Отцовский бумажник дрожал в его руках, пальцы шевелились, он нервно поправил очки…
И, не веря своим глазам, нервно поправил их еще раз.
Халдей Халдеевич, хранитель рукописей, подсчитыватель печатных знаков, самый мелкий служащий из подведомственного ему отдела, стоял перед ним, вскинув голову, заложив руку за борт длинного черного сюртука.
Он стоял неподвижно и молча следил за тем, что, собственно говоря, делали с чужим бумажником знакомые пухлые пальцы его патрона.
Патрон стиснул зубы и быстро заложил руку с бумажником за спину.
— Что вам от меня нужно здесь? — спросил
Халдей Халдеевич, не говоря ни слова, покачивался на цыпочках, играл губами.
— Ничего-с, — сказал он наконец и весь подобрался, закинув голову еще выше, еще глубже засунул руку за борт пиджака, — мне от вас ничего-с не надобно. Ни здесь, ни где-либо в другом месте. Имею письмо для вас. По просьбе отправителя доставил немедля.
Он положил перед Кекчеевым измятый конверт на стол, быстро разгладил его маленькой сухой ладошкой и распрямился.
— В случае же, если намерены вы на это письмо ответить, — он снова приподнялся на цыпочках, — так прошу покорно на мой адрес писать. Впрочем, отправитель этого письма находится в настоящее время в беспамятстве полнейшем. А пожелает ли он, по возобновлении здравого ума и твердой памяти, с вами в какие-либо отношения вступить или не пожелает — того не могу сказать. Может быть, и не пожелает.
Он поклонился, заложив правую руку за спину, спрятав руку, чтобы о пожатии и речи быть не могло, и, подняв плечи, двинулся по темному, усеянному окурками ресторанному залу.
Он шел неторопливо и с достоинством, но все на цыпочках, как часто ходят маленькие ростом, — шел, почти надменными глазами встречая самого себя в туманных зеркалах ночного, разобранного по частям ресторана.
Клуб деловой, почти литературный был не слишком оживлен в этот день.
Не то что писатели перевелись в нем. Не то что меньше свиданий — деловых, любовных, литературных — было назначено в этот день на шестом этаже одного из крупнейших ленинградских издательств.
Но Некрылов нагнал тоску на всех. Он был зол в этот день или готовился разозлиться.
Он сидел, качаясь на своем стуле, упершись ногами в стол, за которым обычно сидели, терпеливо дожидаясь редактора, седоусые моряки, внезапно открывшие в себе талант разом и прозаический, и стихотворный, или почтенные писательницы восьмидесятых годов, требовавшие запоздалого признания.
Запоздалого признания требовал на этот раз суровый старик, до странности схожий с Михайловским.
Будучи изгнан со своего привычного места, он примостился у окна и стоял, саркастически улыбаясь и куря такой крепкий табак, что у студентки, отбывавшей практику по редакционной работе, поминутно занималось дыханье.
Некрылов хмуро смотрел на него, свалив голову набок.
Стихи, которые принес в редакцию старик, были посвящены недавно «усопшей на 87-м году жизни, 14 марта по новому стилю, девице Галине Христофоровне Репс».
Они начинались так:
Почти семнадцать лет библиотеке курсов Ты со старательным раченьем отдала! И средства из своих учительских ресурсов. Ну, вот и все твои почтенные дела!Поулыбавшись ядовито некоторое время, он внезапно выступил вперед и попросил у иронического, но слишком здорового редактора разрешения прочесть эти стихи вслух. И прочел. Чтобы его не прервали, он тотчас же перешел к поэме, посвященной Ньютону. Она начиналась:
Бином и флюкции, земное тяготенье, Движение комет и радуги цвета. Вкруг Солнца всех планет с Землей коловращенье, Что за значительных открытий пестрота!И кончалась:
Как дуб ветвистый над Россией, Профессор Кони над страной.В продолжение двадцати минут редактор уверял его, что профессор Кони никогда не занимался физикой. Подождав, пока редактор кончит, он заявил, что профессор Кони был ему лично хорошо известен и что он совершенно гениально предсказывал погоду.
— Что такое, вы думаете, Ньютон? — спросил он, взяв свою бороду в кулак. — У нас в России, как это я хотя бы на себе самом вижу, не умеют и, извините, никогда не умели ценить талантов. У нас этих Ньютонов тьма. Туча! Подумаешь, флюкции, — добавил он, не замечая, что впадает в несомненное со своей поэмой противоречие. — Почему вы думаете, сие важно в-пятых? Он погоду умел по этим флюкциям предсказывать. И перевирал, предсказывал неточно. Я вот однажды хотел по барометру в Павловск поехать. Стрелка на великой суши стояла. Так в Павловске на меня — вы не поверите — не дождь, а прямо грязь падала с неба. А позвони я к Кони — ни за что бы не поехал. Я потом, как только белье нужно было на дворе развешивать, моментально к Кони звонил. И — как в аптеке. Скажет: будет дождь от двух до сорока семи минут третьего — и верно! В два начинался, а на сорок восьмой минуте его как ножом срезало.
Практикантка, не дослушав, зажав рот платком, выскочила в коридор.
Редактор, который был, должно быть, смешлив по природе, усиливаясь не расхохотаться, туго вращал глазами.
Маленький мрачный писатель (неожиданно обнаружившийся в комнате), у которого лицо было несколько похоже на топор, отрывисто, взрывами гудел, поводя над столом унылым носом.
И только у Некрылова нашлось достаточно силы, чтобы объявить, что стихи ему чрезвычайно понравились. Поэму, посвященную усопшей девице Репс, он даже списал себе на память.
Прости, прости ты нас, великая гражданка…— Это хорошо, не хуже Доронина, — говорил он, списывая.
В твоей невинности и впредь отчизне толк. И оплатить ее не пенсией из банка — Бессмертной памятью — наш вековечный долг.— Это нужно немедленно напечатать, — объявил он очень серьезно и спрятал исписанный листок в записную книжку. — Сбрейте бороду! Вам пора начинать скандалить!