Сказание о Майке Парусе
Шрифт:
Чистой синевою
Маркел задержался в Косманке, не поплыл вместе с теми, кто отправился по низовым селам агитировать мужиков в партизаны. Отговорился срочной работой: воззвания, мол, писать не закончил, и лишь теперь признался самому себе, что схитрил, — хотелось ему поплыть одному на своем крохотном плотике, полюбоваться буйным цветением природы и хотя на часок, на минутку причалить у крутого мыса, напротив деревни Зыряновской, чтобы одним глазком, пускай даже издали, увидеть Маряну, которая снилась ему долгими ночами, томила сердце светлой печалью.
До заветного мыса добрался он к вечеру. Спрыгнул на берег, привязал плот за коряжину. Взобрался наверх по крутому сыпучему яру. Отсюда до деревни было версты четыре, не больше.
Сначала пошел, потом побежал. Вот и сосновый бор, на краю которого стоит аккуратный бревенчатый домик, приютивший Маркела той памятной лютой зимою. Добрые люди спасли его здесь от верной гибели, а судьба подарила синие, ставшие родными теперь, глаза Маряны. Сейчас он уже глядел в эти глаза, диковато-пугливые и зовущие, уже ощущал на своей щеке ее легкое дыхание, — взявшись за руки, они шли зеленым лугом, поднимая с цветов желтые облачка пыльцы, и Маряна разговаривала с этими цветами, с птицами и порхающими мотыльками на понятном только ей одной безмолвном языке...
Маркел не решился сразу заходить в избу: не известно, как встретит хозяин, кажется, заподозривший его тогда в чем-то нехорошем по отношению к Маряне. Он спрятался в кустах и стал ждать, не появится ли девушка во дворе. Тихо было, только куры шебуршали в лопухах да из глубины бора еле доносился стук топора. Над головою вдруг гаркнула ворона могильным, раздирающим душу голосом, от которого Маркел невольно вздрогнул.
Из избы вышла маленькая старушка в черном, перекрестилась и стала шугать прутом крутившуюся над подворьем ворону. Маркел не сразу узнал в этой старушке хозяйку дома, не так чтобы старую в то время женщину. А когда все-таки узнал и окликнул и хозяйка подошла, — поразился, как изменилась она, постарела за эти несколько месяцев!
Она близоруко пригляделась и тоже признала Маркела, зарыдала, бросилась ему на грудь:
— Марке-елушка, сыно-очек... Марянушку-то нашу... И-изверги!..
У Маркела оборвалось все в груди, он пошатнулся, привалился к пряслу.
— Нету нашей Марянушки, нету цветочка лазорева! — причитала хозяйка, обеими руками, как слепая, ощупывая Маркеловы волосы, лицо, плечи.
— Скрутили ей белы рученьки, испоганили, изнасильничали!..
Свет померк в глазах Маркела. Стало пусто и темно кругом. Он опустился на землю. Хозяйка присела рядом с ним. Долго стонала, сцепив руками голову и раскачиваясь всем телом. Потом до Маркела откуда-то из пустоты стали долетать слова, обрывки фраз:
— Больно уж любила гулять одна по лесу... Аха... Белки и бурундучки ее знали, с ладони орешки щелкали... Цветочки
Маркел не помнил, как добрался до берега. Все было как во сне, как в красном зыбучем тумане. Он прыгнул на плот, резанул ножом по веревке. Плот понесло, закружило. Сперва был этот красный закатный туман, потом стало темно.
Маркел упал ничком на мокрые бревна. Плот несло куда-то в темноту, а казалось, что он стремительно летит в черную бездну...
Версты три оставалось до Шипицина, когда Маркел причалил к берегу. Загнал плот в тихий заливчик, привязал, забросал его намытым водою валежником, травою, корьем. Все делал механически, как в полусонном забытьи.
Наклонился, плеснул на голову пригоршню студеной воды. А когда рябь улеглась, то почудилось: со дна залива, из темных его глубин, медленно всплыло чье-то лицо, чужое и страшное. Он пригляделся — лицо было бледное до синевы, как у утопленника. Маркел зябко поежился, с трудом узнавая свое отражение...
Он шел берегом, выдавливая на сером мокром песке белые следы. Было раннее утро, заря только разгоралась, в прибрежных темных кустах рассыпали звонкие трели невидимые зарянки. Где-то совсем близко закуковала кукушка, и Маркел бессознательно крикнул, как бывало в детстве:
— Кукушка, кукушка, сколько мне лет осталось жить?
Птица поперхнулась, видно, с перепугу и замолкла, словно захлебнувшись криком. Он с минуту подождал — кукушка молчала.
— Значит, ни единого годика? — тревожно спросил Маркел, и еще больше побледнел, и до боли сжал кулаки, и ярость вдруг охватила его, и он захрипел в припадке бешенства: — Врешь ты... поганая тварь! Я еще поживу! Мне отомстить еще надо!.. За Маряну! За деда Василька! Я еще поживу! Накличь лучше смерть на голову Колчака, проклятая птица!..
Он бежал вверх по крутояру, осыпистая глина текла из-под ног, он падал, полз на четвереньках... Взобравшись наверх, он, как подкошенный, свалился под кустом черемухи, на молодую, осыпанную цветочными лепестками, седую траву. Ни о чем не думалось, только со страшной силою захотелось домой: увидеть мать, сестру, маленького Игнашку — единственных родных людей, оставшихся на всей земле. Рассказать им о чудесной девушке Маряне... А изба родная — вот она, рукой подать, но заказана для него туда дорожка... Как они там, бедные?..
К вечеру только Маркел поднялся, проклиная себя за слабость. Снова холодное ожесточение пробудилось в нем, и он готов был теперь на все. Да, что-то сломалось, яростно перекипело в нем и навсегда закаменело, как каменеет защитная смола-живица у раненой сосны.
Он знал теперь, что надо делать. И прямиком направился к Еланским заимкам, что были верстах в семи от деревни. Там, на отвоеванных когда-то у тайги участках, находились пашни бедных, маломощных хозяев. Почва никудышная, подзолистая, редко в какой год давала она мало-мальские урожаи жита. Мужички побогаче и шипицинские кулаки занимали пашни ближе к пойме Тартаса, где земля была жирная, плодородная. Держались богатые родственной семейщиной, чужаков в свои угодья не пускали.